Выбрать главу

Я сползла с табурета и попятилась к двери.

Единственная мысль зайчонком дрожала в моей голове: пойти к священнику сейчас, пока никто не узнал, что дядя помер, переложить часть обвинения на заснеженную дорогу, на священника, который был известен тем, что собирался по полчаса кряду, на плохую погоду, на злых бродячих собак, которые в тот год расплодились в городе. Может быть, я бы и поддалась порыву солгать, если бы смогла выйти из дома незамеченной, но тетка спала чутко, и как только я вошла в большую комнату над лавкой, послышался шепот:

— Что там, Камила?

Я хотела сказать, что иду за священником, но ничего не смогла ответить; ложь комом забила горло.

— Умирает?

Я покачала головой, потом кивнула, но она не видела меня в темноте и вскочила с постели.

— Отвечай немедленно, дурья башка! — ее пальцы впились мне в плечо, и тетка как следует меня тряхнула. Слезы подступили к глазам, и я хлюпнула носом, так и не в силах ничего сказать, но она почувствовала неладное и бросилась наверх.

Не помню, сколько прошло времени, пока я ходила за священником. Конечно, к тому времени, как я вернулась, было уже слишком поздно, и меня выставили успокаивать проснувшихся детей, пока святой отец за закрытой дверью сокрушался тетке Луизе, что такой хороший человек остался без отпущения грехов. Я прислушивалась к их разговору внизу, пока пыталась рассказать детям сказку. Когда священник с помощником ушли, забрав за свои труды самого жирного гуся, тетка выволокла меня вниз, в темную лавку, пахнущую воском и мылом, и отвесила сильную затрещину.

— Ты, — она говорила спокойно, но руки у нее дрожали, и я сжалась в ожидании еще одного удара, — маленькая поганая тварь. Мы кормили тебя. Отнимали у себя хлеб. Чем ты отплатила? Мой муж помер, как пес, — она вцепилась мне в плечи, и в ее взгляде плескалась злоба. — Из-за тебя! Грязная, неласковая девчонка! Тебя надо было оставить на улице.

Я попыталась возразить ей и молила о пощаде, но она не слушала и ярилась все хуже, пока, в конце концов, не схватила ремень и не выпорола меня так, что после я не могла сидеть дня два. Но и после этого тетка не успокоилась: она следила за каждым моим шагом, почти не кормила и доводила до слез придирками, хоть я и пыталась приластиться к ней. Злосчастную книгу она пыталась разорвать и сжечь, но здесь я уперлась так, как только могла. Она осыпала меня ругательствами и ударами, обзывала грязным зверенышем, грозила, что не будет держать меня в доме, и в конце концов, меня вырвало прямо перед ней на пол. После этого она будто лишилась дара речи и взглянула так презрительно, словно я действительно покрылась шерстью.

— Чего еще от тебя ждать? — припечатала она и, не теряя больше времени, взяла меня за руку, чтобы запереть в чулане под лестницей, где по ночам шуршали крысы.

Тетка не торопилась меня выпускать. Детям она сказала, что я плохо себя вела и заболела; соседям же, заглядывавшим с соболезнованиями, говорила, что у меня случился припадок. Я боялась даже пикнуть в заключении, чтобы не злить ее лишний раз, и надеялась, что она скоро смилостивится и простит меня.

Прошли дядины похороны, но для меня ничего не изменилось. Каждый вечер мне приносили немного воды и еды; как раз, чтобы хватило, чтобы не умереть с голоду. Вместо тарелки тетка заворачивала пищу, будь то каша или хлеб, в вырванные из книги страницы, и всякий раз мне было больно, как будто чудесные дворцы Персии были осквернены и покрылись плесневелой корочкой.

Через несколько дней она все-таки сжалилась надо мной и отворила дверь чулана. Я жмурилась и отворачивалась от яркого зимнего света и чесалась от укусов насекомых, которых здесь водилось в преизбытке.

— Я написала твоему троюродному дяде, — сухо сказала тетка. — Он приедет через пару недель и заберет тебя. Живи как хочешь, я не желаю тебя больше знать.

Я ничего ей не ответила, да и что мне было говорить? Словно тугой клубок сплелась вокруг меня тишина. К учителю я больше не ходила, потому что не знала, как рассказать о судьбе его книги, моим двоюродным братьям и сестрам было строго-настрого запрещено разговаривать со мной. Оставалось только прилежно работать, и потихоньку мне становилось легче, когда посуда блестела, полы были намыты, а одежда зашита и заштопана. Помогало лучше молитвы, лучше задушевного разговора – любить, как говорила тетка, я все равно не умела. Я стала дичиться старых знакомых, а если меня о чем-то спрашивали, отвечала односложно и старалась исчезнуть, чтобы никому не портить настроение своим угрюмым видом.