Я видела его в среду в метро, а он меня не заметил. Я направлялась к Луизе, и на одной из остановок в вагон ввалилась ватага мальчишек. У них в руках были потрепанные учебники (и почему это у мальчишек учебники всегда потрепанные?), и они шумели и смеялись, как обычно мальчишки шумят в метро и в автобусе, что мне приходилось видеть тысячу раз, и я сначала не обратила на них никакого внимания. Двери стали закрываться, а они вдруг встали между дверьми, придерживая их и крича кому-то:
– Ну давай же, быстрее, быстрее!
И тут худенький парнишка с темно-рыжими волосами протиснулся в вагон, с трудом переводя дух и смеясь. Это был Фрэнк.
Вся ватага (их было всего четверо, но они так шумели, что казалось, будто это целая ватага) возилась, толкалась, ни на кого не обращая внимания. Хотя мне казалось, они понимают, что на них смотрят, а они точно дают представление перед зрителями. Они вывалились из вагона остановкой раньше меня, и я была в общем-то рада, что Фрэнк меня не заметил. Он так отличался от того Фрэнка, которого я знала. От того Фрэнка, который был на миллионы лет старше меня, от Фрэнка, который рассуждал о Боге, о жизни и смерти, который научил меня понимать музыку. Он показал мне, как различать звучание инструментов в оркестре, дал понять, что музыка насыщает душу так же, как пища насыщает тело. Тот Фрэнк, которого я увидела в метро, был просто мальчишкой, как все остальные мальчишки на свете.
Вечером он позвонил мне, и мы условились встретиться в субботу у него дома.
Всю эту неделю мама была какой-то тихой, выглядела усталой и несчастливой. Картер сказала мне, что когда я шла после школы к Луизе, мама тоже выходила в город. Но если мы с Луизой приходили к нам, она всегда бывала дома, ждала нас с горячим шоколадом и печеньем. Жак не появлялся.
Папа бывал с ней очень ласков, и я пару раз видела, как он подходил к ней и нежно ее обнимал. «О, папа, – думала я. – О, папа!» И я очень хотела, чтобы он никогда не узнал, что мама говорила с Жаком по телефону.
Чудно это, что чувствам надо куда больше времени, чем разуму, чтобы осознать, когда в жизни происходят большие изменения.
А что изменилось в моей жизни? Пожалуй, мое какое-то оцепенелое отношение к родителям и было самым большим изменением. Когда я просыпалась по утрам, я всегда чувствовала: что-то не так. И мой разум спешил объяснить моему сердцу, что это «что-то» происходит оттого, что мама говорила по телефону с Жаком, и оттого, что мои родители – Роуз и Рефферти Дикинсон, а не просто мама и папа.
И постепенно мое сердце стало понимать то, о чем каждый день твердил мне мой разум: «Все изменилось, и ничего-ничего уже не может быть по-прежнему».
Несколько раз за эту неделю я поймала на себе какие-то странные взгляды моих родителей. Меня это обеспокоило. Мне казалось, я доставляю им огорчения. Однажды за обедом я попыталась что-то им объяснить, и как назло сказала все совсем не то, что нужно бы сказать, и все стало еще хуже. Мы ели салат. Мама вертела на кончике вилки листочек зеленого салата. Она выглядела такой красивой, освещенная свечой, горевшей на столе. Обычно, когда она бывает особенно хороша, мне так и хочется вскочить со стула, подбежать к ней и крепко ее обнять. В этот вечер я просто смотрела и думала, как прекрасно она выглядит, но как-то холодно, умом, без радости. Мне кажется, больше радости мне бы доставила красиво решенная математическая задача. И тут я заметила, что она как-то по-особенному смотрит на меня, и папа тоже. И тогда я сказала:
– Я думаю, что я взрослею. А когда дети взрослеют, они меньше нуждаются в своих родителях, чем было прежде.
У мамы брызнули слезы, и она прошептала:
– Камилла, какие ужасные вещи ты говоришь!
Я подбежала к ней. Я ведь хотела утешить их, объяснив, что происходящее – естественно, но у меня ничего не получилось. Стало еще хуже. Я обняла ее с таким чувством, будто я была матерью, а она – ребенком. Мне это сильно не понравилось.
В четверг мы с Луизой отправились в Метрополитен-музей делать уроки в римском дворике, где мы с ней впервые разговорились. Луиза не была знакома с музеем до того, как встретилась со мной. Она всегда жила в Гринич-вилледж, играла в детстве на Вашингтон-сквер. Я думаю, она много потеряла оттого, что не могла играть и Метрополитен-музее. Мы, ребятишки, собирались по трое, по четверо, убегали от своих нянек, прокрадывались в музей и играли там в прятки, пока кто-нибудь из служителей не ловил нас и не вышвыривал вон. Ух, как они нас ненавидели, а мы считали их своими злейшими врагами и докучали, как только могли. Сейчас я думаю, какие мы были ужасные, но нам было весело, и мы ни разу ничего в музее не поломали. Только теперь, когда я встречаю служителя, я испытываю чувство вины за тогдашнее.