– Мама! – Нина с трудом сдерживалась. – Пожалуйста, оставь. Кому это интересно? – Она сердито толкнула мать локтем.
– Хорошо тебе говорить, детка: тебе не приходится иметь дело с этими людьми, – ответила Элен.
«Беда с мамой, – подумала Нина. – Всю жизнь чего-то добивается, наседает и уже не может остановиться. Неужели она не видит, как это раздражает Эбби? Если она будет атаковать его со всех сторон сразу, он никогда не согласится на эту пристройку и она не сможет жить вместе с нами».
По мере того как они удалялись от центра города, дома становились все реже и по бокам дороги попадалось все меньше прилизанных газонов; впрочем, фермы, видневшиеся вдали, принадлежали большей частью ньюйоркцам, и на них лежал тот же отпечаток прилизанной нарядности, который так нравился Нине и который вообще свойствен Ферфилдскому округу.
Но больше всего ей нравилось то, что наконец-то она поднялась выше мещански-ограниченного среднего слоя тоунтонских коммерсантов, чьи конторы и дома – второсортные подделки под колониальный стиль – теснятся на городских улицах. Теперь у нее участок в девять акров и ультрамодный, совершенно ослепительный дом. Здесь, за городом, прилично выглядит только вполне современный дом, а если уж колониальный, то непременно подлинный, построенный в XVIII веке.
– Можете себе представить, Эбби... – заговорила ее мать и закашлялась. – Можете себе представить: вчера я чуть-чуть не раздобыла вам клиента. Эта чета из Калифорнии – не то из Сан-Фернандо, не то из Сан-Вернардино, не помню, терпеть не могу такие названия; словом, они приехали с Запада, и я показывала им все, что у меня есть, исчерпала весь список и без всякого успеха. Потому что таких болванов свет не видывал. Ну, и после всей этой возни, после бесчисленных встреч за завтраком они вдруг решили строиться сами, и не найду ли я им участок. Вот тут я и подумала: Эбби! И я рассказала им о вас. – Элен снова закашлялась и сунула сигарету в пепельницу на приборном щитке. – Конечно, это было ни к чему. Они мечтают о «таком доме, знаете, вроде ранчо». Одним словом – кошмар! Ну, и я не решилась направить их к вам. Напрасно, может быть?
– Вот и хорошо, что не решились, – сказал Эбби. – Такие заказы не по моей части. Зачем же я стану отбивать работу у людей, которые в ней нуждаются?
«Честное слово, – думала Нина, – иной раз так и придушила бы его. Он воротит нос от заказов, сплавляет их другим архитекторам, а сам ходит за ней дома по пятам и тушит свет, чтобы сократить расходы на электричество. Или ворчит, что еженедельные счета за продукты разорят его, и поэтому не устраивать ли хотя бы раз в неделю рыбный день? А сам терпеть не может рыбу – если не считать омаров! Впрочем, тут он и рыбу станет есть. Из принципа. Говорит, что уехал из Бостона ради того и ради другого, а сам почти ничего не делает. Правда, одно время – когда около него был Рафф Блум – он как будто бросил эти остиновские штучки». Но, разумеется, такой вариант Нину тоже не устраивал.
Возможно, он и делал какие-то попытки выйти из привычных рамок, но, в общем, отлично мог бы жить у себя в Бостоне на Коммонвелт-авеню. Словом, решила Нина, он болтается где-то между двумя остиновскими крайностями: надутым папашей, с одной стороны, и полоумной сестрой и дядей – с другой. Только архитектура дает ему ощущение, что он освободился от рутины. Архитектура, да еще, может быть, постельные дела. Он это называет «заниматься любовью». Как и все мужчины. Любовь! Какое отвратительное лицемерие! Не любовь, а просто похоть, вот это что! Делать детей – какая гадость!
В свое время она считала нападки матери на мужчин несправедливыми, слишком желчными. Оказывается, мать была права. Ничего удивительного – как подумаешь, каким первостатейным подлецом был отец! Слава богу, хоть своевременно убрался восвояси. Ну, уж она-то не стала бы терпеть, не то что бедная мама, которая мучилась с ним столько лет. Чем больше Нина наблюдала мужчин – этих так называемых стопроцентных американцев, – тем больше убеждалась, что все они от природы тупые, вздорные, надутые и похотливые ублюдки. Все – в той или иной степени. И Эбби такой же.
Хуже всего, ужаснее всего то, что она зависит от Эбби. Но если бы даже она окончила университет и попыталась проникнуть в мир нью-йоркских художественных журналов, все равно ничего бы из этого не вышло и она напрасно обивала бы пороги редакций; в конечном счете она еще больше зависела бы от благосклонности какого-нибудь мужчины, чем теперь, – вот что обидно! Мрачная картина, с какой стороны ни смотри.
Нет, не всегда мрачная. Вот, например, сейчас: сидя в машине рядом с Эбби, она подъезжает по мягко изогнутой асфальтированной дорожке к пригорку, на котором в лучах вечернего, еще яркого солнца сверкает новый, ослепительно белый, нарядный дом. Нет, он совсем не мрачен, этот дом, выстроенный по проекту Эбби (где воплотились и его преклонение перед Мисом ван дер роэ и ненависть к традициям Коммонвелт-авеню и бостонского высшего общества). Если Нине и случалось порой испытывать приступы любви к Эбби, то это бывало только тогда, когда она глядела на свой новый дом.
Дом представлял собой длинный, сплошь одетый в стекло прямоугольник, симметрично разделенный выступающими стальными колоннами на пять секций. Именно пять. Абсолютно просто, но – как хорошо понимала Нина – это была смелая, ко многому обязывающая простота. Огромную (пятьдесят футов на двадцать два) площадь занимали гостиная, столовая и кухня. Кроме того, в доме была большая спальня с ванной и гардеробной и две комнаты поменьше, которые Нина именовала «апартаментами для гостей», а Эбби предпочитал называть «помещением для будущего потомства». Из гостиной можно было выйти на обширную террасу, которая тянулась вдоль задней, юго-восточной стены дома; отсюда открывался вид на полого спускающийся зеленый луг...
Нет, это совсем не мрачно. Это резиденция мистера и миссис Эббот III («... Здесь живет Нина Остин – знаете, до замужества ее фамилия была Уистер, – так вот, это она живет здесь...»).
За обедом Верн Остин, дядя Эбби, то и дело посматривал на Нину, и Эбби подметил тоскливое выражение в глазах старого джентльмена. Верн был покорен красотой Нины; он вообще поклонялся красоте в любых ее проявлениях. Вся обстановка этого старинного дома свидетельствовала о превосходном вкусе хозяина. Присутствие Нины оживляло его: при ней он говорил больше и с большим жаром, чем обычно.
Он сидел во главе овального стола времен королевы Анны; свечи в двух массивных серебряных канделябрах бросали теплые отблески на его лицо, и оно казалось совсем молодым. Эбби вдруг поймал себя на том, что наблюдает за дядей с каким-то болезненным интересом и старается представить себе, как будет выглядеть он сам лет через тридцать; видимо, он будет очень похож на Верна, куда больше, чем на отца. До чего же это странно – видеть себя шестидесятилетним стариком.
У Верна был типичный остиновский нос, тонкий, длинный, с небольшой горбинкой, резко выступавший на узком лице. Только щеки чуть-чуть обвисли да косматые брови над живыми голубыми глазами совсем побелели. В его высокой фигуре было что-то аскетическое: чувствовалось, что перед вами человек, который всегда умел обуздывать свои желания. Он был родом из Бостона, но, окончив Гарвард, уехал в Париж и поступил в «Ecole des Beaux Arts»[30]. Жизнь богемы пришлась ему по вкусу, и он твердо решил до конца жизни не возвращаться в Бостон. Он уехал в Нью-Йорк, где можно было жить свободнее, чем в провинции; впрочем, насколько знал Эбби, он никогда не пользовался преимуществами, которые давала эта свобода.
Верн остался холостяком, изысканным и вполне удовлетворенным своей участью. К тому времени, когда его архитектурная карьера достигла вершины, жизнь в большом городе стала утомлять его. В 1927 году он приобрел старинный дом в Тоунтоне, построенный в 1771 году Джонатаном Остином – представителем другой ветви обширного клана Остинов. В Тоунтоне Верн заново создал себе практику (и весьма доходную), о чем свидетельствуют тоунтонская городская библиотека, банки, ратуша и многочисленные загородные виллы.