С того дня я больше не гуляла на костылях.
И вообще не гуляла, потому что располнела, ноги и руки стали непропорциональными, ватными, слоновьими, маме стало тяжело спускать коляску в нашем подъезде без лифта – все понимаю, не виню. На балкон вначале вывозила, потом перестала – зима, промозгло, слякотно, плохо дверь открытой держать долго, а если закрыть, то может быть как в тот раз.
В тот раз она меня забыла.
Забыла и забыла, но – плюс пять или плюс семь, не помню точно, сбилось шерстяное одеяло. А у меня терморегуляция не очень, врачи говорили – из-за повреждения мозга в родах, как будто всего остального мало.
Странно как.
Очнулась в больнице – сама не своя, двигаться тяжело, хочется спать и выспаться навсегда, но отчего-то нельзя, тормошит персонал, не дает скинуть одеяло, хотя как будто бы и жарко внутри сделалось.
Мама плакала где-то далеко.
Аленушка, что –
Н-ничего, сказала я, видимо, получилось.
Получилось переохлаждение, а потом еще что-то произошло из-за маминой усталости, потом к нам долго ходили какие-то тетки, потом меня у мамы забрали.
Забавно, что в интернате я ждала не ее, а Алика.
А за маму даже немного обрадовалась: теперь никто не станет ругать, что тяжеленную коляску вниз не таскаешь, что кормишь неправильно, что в беременность тяжести поднимала, вообще от алкаша родила, потому и ребенок такой получился.
Я.
Я. Я.
Ребенок.
Отдохни, мамочка. Скоро придет Алик и совсем заберет, извинится за все, что сделал, а я прощу, непременно прощу.
Но он не приходил: наверняка потому, что не знал, где я, никто не сказал. Я даже просила первое время Наташку писать письма, ну, записки – где говорю обо всем, даю адрес, прошу прийти, забрать, украсть, как-то вызволить. Не то чтобы невыносимо в интернате, нет. Нет.
Просто здесь-то я окончательно перестану быть русалочкой, потому что уехала далеко от моря, сколько – минут сорок ехать, полчаса? А пока не ездила даже.
Тут и бассейна нет, хотя должен быть – возле второго корпуса, говорят, есть неглубокая чаша, выложенная растрескавшейся голубой плиткой, так что когда-то был, в нем купались другие, ранние воспитанники. Бывший бассейн, не наш.
Ничего, никакой воды, только в санитарном блоке, где сажают голой в ванну, елозят губкой. Та же самая Наташа и елозит. Елозит легко, ласково – или это ничего не чувствует тело? Маминых рук не помню, может быть, она и не мыла вот так под душем никогда.
Я спрашиваю – ну что, отправила ты письма?
Отправила, говорит Наташа.
Вот обманщица, говорю, как же ты могла отправить, когда я не сказала адреса? Куда отправила-то, а? Или, сразу исправляюсь, может, ты его знаешь, Алика? Вообще-то легко найти, если знаешь.
Уж очень хотелось, чтобы нашла.
Милая, ну пока-то не ко времени, бормочет Наташа, а губка в руках ее юрк-юрк, ерзает, срезает жесткие засохшие болячки на плечах, локтях, все, знаешь, как-то недосуг, а потом – брошу в почтовый ящик, што уж там. Только напомни, забывать стала.
И я напоминала.
Я напоминала.
Напоминала.
Алик, не бросай меня, не покидай. Я снова буду твоей русалочкой, я совсем не обиделась. Ты ведь просто так сказал ей, со мной перепутав, правда? Ведь у этой Жанки по случайности красивое и смуглое тело, но быстро перестанет быть таким: нападет какая-нибудь болезнь, автокатастрофа случится – и все, все на этом. Знаю, что нехорошо такое желать, но я вовсе и не желаю, а просто говорю.
Но мой гибкий серебристый хвост –
Вот же он, ровно там, где начинается инвалидное кресло.
Когда мы с тобой уплывем, уйдем? Я жду только твоего слова.
Я буду долго ждать.
Не было бы спастического компонента – разодрала бы себе к черту кожу, но пальцы не сжались, не позволили вредить себе.
Наташа обещала в следующий раз, непременно в следующий, но из-за проклятого своего склероза забывала, а я не могла доверять никому другому.
Десять лет она несла мою записку.
Через десять лет я перестала напоминать, так что они, наверное, все решили, что я наконец-то успокоилась, забыла. Заказали мне по какой-то квоте новое кресло, с хорошим подголовником, а в старое я уже не больно-то и вмещалась. Но в новом, кажется, совсем исчез гибкий русалочий хвост – в этом новом ему просто негде быть.
Легкое кресло, могли возить даже девчонки, только я сама тяжелая, так и не вернулась к тому животу, к тем ногам и рукам.
Удивилась, когда он подошел ко мне – не сам, не первый, а рассказал Лешка, прямо показал на меня. Хотела зажмуриться, наверняка будут ругаться за то, что я про гонорейного орала, но они ни словом не обмолвились. Гонорейный и гонорейный, ладно. Я-то, в отличие от этих мелких, спросила у Наташи, что такое гонорея, почему Лешу таким дразнят. Типун тебе, нет у его никакой г’анареи, стыдная это болезнь, у взрослых бывает. Наш-то Лешка? Тьфу. Не называйте так парня, не тревожьте. Эти придурочные говорят – г’анерея, ха. Хоть бы соображали маленько, ну.