Все годы нашей дружбы, стоило одному из нас заболеть, другой немедленно являлся.
— Корь? Ветрянка? Коклюш? Перелом? Болезнь роста? Цирроз? Флеммингит?
Камо в лучшей своей форме.
— Ничего у меня нет, Камо. Это от страха.
— От страха? Какие страхи? Я же с тобой! Ну-ка, где он, враг, ща я его сделаю!
— Камо… Тебе надо прекратить переписку с Кэтрин Эрншо.
— С Кэти? Почему?
— Потому что она умерла двести лет назад.
Никакая реакция не могла поразить меня сильнее, чем реакция Камо на эти слова. Он только поднял брови и просто сказал:
— Ну и что?
Ни тени удивления. Настолько спокоен, что безумная догадка мелькнула у меня в голове.
— Так ты что ж… ты знал?
— Ясное дело, знал! Что ж я, по-твоему, стал бы париться, изучая иностранный язык ради переписки с первым попавшимся живым адресатом?
На миг мне показалось, что он издевается.
— А как ты узнал?
— Да видно же сразу! Гусиное перо, типичная печать XVIII века, штемпель «KING GEORGE», а потом — стиль, старик, стиль! Да вот, дай-ка письмо, сейчас покажу…
— Письма нет.
Рухни нам на голову квартира верхних соседей вместе с пианино, посудой и шестью жильцами, Камо не был бы так ошеломлен.
— Не понял?..
— Я его сжег.
Поп и Мун еле вырвали меня из рук Камо. Он так меня тряс, что я уж думал, голова отвалится.
— Да что он тебе сделал? За что ты его? Перестань! — орал Поп.
— То и сделал, сжег к едрене фене письмо XVIII века! Что сделал, сволочь такая!
Когда Камо ушел (продолжая ругаться так, что еще и со двора было слышно), Мун наклонилась ко мне, пораженная до глубины души:
— Это что ж ты такое учудил-то, черт возьми, какая тебя муха укусила? Сам хоть понимаешь?
— ……
Понимаю ли я? Если бы!
In love
Ссора — как зима: каждый сидит в своем углу. И долгой же была эта зима между Камо и мной! Ни слова больше, ни взгляда, и так оно шло… ох, долго!
Поскольку с недавних пор по английскому он обгонял всех — и насколько! — класс приписал наш разрыв соперничеству.
Длинный Лантье уговаривал:
— Слушай, ну не ссориться же тебе с Камо из-за какого-то английского! Уж тебе-то! Уж вам-то!
Он дорожил нашей дружбой, Длинный Лантье.
— Камо и ты — вы нам всем нужны, это все равно как… (он пытался найти сравнение) все равно как — ну, я не знаю, все равно как… (так и не нашел).
У него самого друзей, в сущности, не было, он был, скорее, другом друзей.
Впрочем, Камо теперь ни с кем не разговаривал. Даже с мадемуазель Нахоум, которая иначе не называла его, как «dark Камо». Сплошной мрак, нерушимое молчание, ледяной взгляд, пресекающий всякую попытку с ним заговорить. И свободное падение по всем предметам. Даже по математике! Даже по истории, которую он всегда так любил. Он прогуливал уроки, не делал домашних заданий, у доски отвечал наобум. Он был не здесь, и один только я знал где: в прошлом двухсотлетней давности!
Бледный, осунувшийся, он худел с каждым днем, движения стали резкими, дергаными, как у механических игрушек, которые коллекционировала Мун, а Поп приводил в рабочее состояние.
Как-то Длинный Лантье спросил меня:
— Камо — он что, влюбился?
— Поп, а вот если по правде, что это такое — влюбиться?
(Я вовсе не был таким уж полным идиотом, кое-какое понятие об этом предмете имел, но мне нужен был четкий ответ.)
Поп с масленкой в руке поднял глаза от механической куколки-фехтовальщика, которой чинил подвижную руку.
— Влюбиться? Страшенный выброс адреналина, резкое учащение сердцебиения.
Мун подавила смешок.
— Какой же ты глупый!
— Ты можешь предложить лучший ответ?
Мун опустила на колени книжку, которую читала.
— Влюбиться? По-настоящему? Это когда тебе есть что сказать кому-то, и столько, что хватит провести с ним всю жизнь, пусть даже молча.
Поп бросил на меня вопросительный взгляд.
Я вернулся к теме:
— А можно влюбиться в кого-то, кого на самом деле не существует?
Тут Поп от души рассмеялся.
— А как же! Из-за этого-то и бывают разводы!
Я не понял. И отстал.
Epidemic
На переменах, если кто прячется по углам, это всегда заметно. Этот поразил меня в первую очередь тем, что выглядел точно таким же зомби, как Камо. Никогда ни на кого не глянет. И все время сидит в одном и том же углу, опираясь спиной о третий столб школьного крыльца. Уже несколько дней я наблюдал за ним. Это был крепыш, стриженный под ноль, таскавший ранец чуть не с себя размером. Всякий раз одни и те же действия в одном и том же порядке: сядет, прислонясь к столбу, откроет ранец, достанет кучу словарей, начинает в них рыться — и все, его больше нету. Вокруг него дрались, через него перешагивали, как через естественное препятствие, мимо просвистывали мячи, а он и ухом не вел, словно сидел в тиши библиотеки.