Правду говорил синегубый Бруно, уже в середине мая здесь дружно зеленели одуванчики и скорода, я с открытыми глазами лежала на этом поднебесном лугу и смотрела на солнце. В тот год, когда я собиралась окончить школу, в одно субботнее майское утро у моих ног появился Манго и сказал: «Чао!». Спустя час я принадлежала ему. В том месте за выкрошенным фронтоном лук не всходил больше ни разу, ни в одном году.
Но уже на следующий день жильцы дома решили впредь сушить белье на крыше, а не как раньше — на чердаке. И бельевые веревки, словно электрические провода, исчеркали пейзаж крыши от трубы к трубе. Людмила и Скайдрите — ах, да ты их не знаешь, — сводные сестры-пенсионерки с третьего этажа — стали держать на крыше ведра, жестяные ванночки и прочий противно дребезжащий хлам. Зимой они, да и другие тоже выносили на холод кастрюли со стряпней, старательно запирая их на висячие замки. Дескать, крыша принадлежит не одной Доре.
Манго не показывался два месяца, а когда я снова увидела его у красно-желтой трубы и луково-желтое солнце августовского вечера заиграло на его скулах и в шальных самоуверенных глазах, я бросилась от него прочь и чуть не свалилась в шахту. Едва успев подхватить меня, он радостно — так радостно ничто не звучало на этой небесной террасе, — проговорил: «Небесная Дора, ты просто обезьянка, никакого сомнения». С этой минуты у меня самой больше не осталось сомнений.
На свадьбу даже отец поднялся на крышу. В уголках глаз моих веселых родителей я заметила проблеск печали, только когда Манго сам подбросил мою маленькую пышную фату над все решившим фронтоном. Она, как легкое облачко, миг помедлила, а затем с сильным, самодовольным порывом ветра перелетела на крышу дома напротив.
А в солдатской палатке, которую мать убрала разноцветными бархатными ленточками и глиняными колокольчиками, нам с Манго в ту ночь снился один и тот же сон.
Мы переселились на жизнь в облака. Плечом к плечу мы работали, двигая, толкая, пихая, руками сгребая облака в кучи, выстраивая их в ровные копны, как на сенокосе, и так — с утра до вечера, в счастливом трудовом поту, а когда просыпались, все надо было начинать сначала — это бесконечное, поглощающее, теплое витание в облаках. Но то облако, в котором мы засыпали, слитые друг с другом, наутро не рассеивалось. И мы, проснувшись, не оказывались на земле.
Чтой-то вы все еще тут? Это синегубый Бруно, он нашел Себастиану у единственного чердачного окна, из которого видны кафе на крыше, зимний сад с застекленным лифтом на месте открытой шахты и пластмассовые лилии с лотосами в темно-красных металлических горшках у сверкающего расфуфыренного входа. Крыша тоже выложена чем-то блестящим и холодным, как бок только что надраенной песком кастрюли.
Глотнешь? Глотну. Догадывается ли синегубый, что стало с Дорой? Почему он говорит — померла? Она очень боялась шахты. И все же, если хотите знать, что-то тянуло Дору туда — хоть одним глазком, на секундную вспышку побывать там, внизу, а потом быстро-быстро отвернуться и снова пялиться в небо. Такая уж она была, твоя мать, все бы ей глядеть да глядеть. Вот за то, за гляделки эти, за шпионаж, ее чека и мурыжило. Дора тогда только что школу кончила. Уж Бруно-то знает этих добреньких лейтенантиков с дряблой морковкой в штанах. Сквозь любые плащи и костюмы он их отличит. Вот эти добренькие тут и шлендали. Манго бесился от ревности и хотел снести Дору вниз, укрыть в надежном месте, да все напрасно. Когда настали новые времена, лейтенанты пропали, зато объявился целый хор пиджаков в мелкую клеточку — строители кафе. Манго их не дождался.
Бруно сует свою единственную руку в карман штанов и тычет Себастиане какой-то сверток, узелок в клетчатом платке. В нем серебряная ложечка с почернелыми розочками на черенке, одна серьга с хрустальной слезкой, кукольный глаз с черными, неумело приклеенными ресницами и глиняный колокольчик без язычка.
Синегубый Бруно сообщает, что Дора нашла все это, когда рабочие лопатами срывали с крыши землю с одуванчиками и луком. Дора тогда копалась, как кабаниха, как сумасшедшая, будто съесть хотела эту земляную корку. И весь этот хлам почему-то ему оставила. Когда оставила? Ну, перед тем, как…
Глотнешь? Глотну. А куда подевались Дорины кошки? Потравили их, потравили. Пиджаки в клеточку объявили, что не допустят тут антисанитарных условий. Как-то утром, когда выходы на крышу еще не были замурованы, Бруно снес вниз целых шестнадцать шубок — рыжих и белых, и полосатых, и пестрых, и гладких, и драных. Хотя Доры уже не стало, они на крыше такие йодли запускали во всю глотку, кастрированным дьяволам впору, что даже его разбирала жалость. И не только в марте они орали, он заметил, если хотите знать, — эти скотинки пуще всего бесятся, когда облака делаются оранжево-красные, бегущие.