Выбрать главу

Она закрывает болящие веки и вспоминает весеннюю ночь. Был дождь, Кирье шел босиком по лужам, а Она, кто бы подумал, сняла джемперок, смеялась и шла по пояс голая по поселку. Тогда, правда, было темно, Кирье сперва смутился, но спустя краткое мгновение они робко поцеловали друг друга в мочку уха. Она помнит вкус дождя.

Поезд быстро бежит, неуемное солнце мелькает в окнах, в небе грудами облака, по краям канав яркие шляпки мухоморов. Болят веки, но все равно в Ней ощущение легкости и счастья. Никогда Она не чувствовала ничего подобного. Нет вопросов, на которые не было бы ответа. Ибо есть лишь один вопрос — вопрос о любви. Есть она или ее нет? Есть, и Она это открыла. Страх пропал. Но страх Ее чуть не сгубил, подстерегая во сне и преследуя как бред наяву. Ей случалось физически почувствовать раздвоение: не понять толком, что там борется — плоть с духом, добро со злом, ложь с истиной, — но Она бежала по улицам с мокрыми от пота ладонями и понимала, что Ей не убежать. Все кончилось так же внезапно, как началось, но страх, что это может повториться, наплывает часто.

Страх Она помнит так чувственно, что мурашки пробегают по коже. Сумасшедшая незаметно кончила монолог об умершем сыночке, бормочет что-то другое. Она вслушивается.

— …ушел твой сын, мой пастырь, идем скорее, как можно скорее, истинный бог и человек, людей избавитель, встретимся с иисусом хоть в тюрьме, иуда, ученик, его предал, если мы его живым увидим, толпа врагов его увела, тогда мы всеми силами будем ему служить, ушел мой сын, твой пастырь…

«Ты не думала о Боге», — вспоминает Она нечто вроде укоризны, которой близкий друг — семинарист ответил на отчаянный вопрос, как Ей справиться со страхом перед пугающим раздвоением. Они сидели на скамейке во дворе семинарии, была такая же поздняя осень, как за окном поезда. Друг сильно изменился, просил называть его Тимофеем. Он видел, что Она страдает, боится и не понимает, что делать. Тимофей напомнил притчу про запретный плод и очень серьезно, полушепотом рассказал, что, придя в семинарию, он сам в рюкзаке принес сюда труды горячо любимого им прежде Ницше, теперь эти книги в потайном, ему хорошо известном месте, и он борется с периодическим искушением заглянуть в них, до сих пор ему удавалось подавить в себе это желание.

«Не думай о своей страстной любви, начинай думать о Боге», — советовал друг, отечески взяв Ее за руку. Сперва Она хотела гордо ответить, что думать о Кирье — то же самое, что думать о Боге, потом вдруг смутилась и про себя все хотела напомнить Тимофею, что «Бог есть любовь», пока наконец не вспыхнула от гнева и слова не стали срываться с губ, громкие и несдержанные. Тимофей нервно оглядывался, ежеминутно приглаживая свои светлые коротко подстриженные волосы. Она еще и сейчас ясно помнит сказанные Тимофею слова: «То, что ты называешь моей страстной любовью, в сущности уже было во мне задолго до того, как я начала думать. Это продолжается, когда я думаю о Кирье или когда мы погружаемся в долгие беседы о вине и смерти, признаемся в любви или не верим, что способны признаться, прикасаемся друг к другу, не зная, что нас ждет, видим в снах притчи о своих переживаниях, терзаем себя сомнениями и то и дело взлетаем на головокружительные высоты выбора, унижаем друг друга как можем, чтобы потом насладиться боготворя…»

Ей кажется, что в голову вставлен лист бумаги и кто-то, стуча клавишами пишущей машинки в ритм колес, пишет на нем все, что Она в тот раз позволила себе сказать Тимофею. Она хочет остановить это письмо, лихорадочно смотрит то в мелькающее небо, то на рыжеватые опушки, сумасшедшая уснула, на миг освободив себя от нескончаемого монолога. Она опять вспоминает сжатые губы и заламывание рук Тимофея, вспоминает свой последний, с чувством превосходства, несдержанно выкрикнутый вопрос «Знаешь ли ты вкус дождя на мочке уха?» Тимофей побледнел, а идущие по двору три семинариста оглянулись. Ей показалось, что это был взгляд тройного сожаления.