Выбрать главу

Ружье, так и не выстрелив, само выпало из рук Вилюма на землю. Он заслонил лицо руками, он не мог смотреть на это нездешнее сиянье.

Когда руки Вилюма, устав, наверное, опустились сами по себе, он посмотрел вперед в великом страхе, но белоснежно-сверкающего чужака больше не было, и едва различимое на рыжей коре пятнышко облатки тоже исчезло. Лишь теперь Вилюм почувствовал, как по всему его телу течет пот. Он тупо глянул на ружье, лежавшее на земле, и пихнул его ногой. С горьким прозрением Вилюм понял, что никогда не быть ему лесником ни в Каршкалнах, ни где-нибудь еще. Он должен пойти и сказать об этом барину.

— Ты не хочешь? — спросит барин.

— Я не могу. — Вилюм ответит сущую правду, но барин не поймет, как это можно, чтоб человек родился для всего, чего угодно, но только не для стрельбы.

А если барин прогонит Вилюма?

Тогда Вилюм уйдет, не может ведь остаться тот, кого прогнали. И куда же уйдет? Вилюм не мог этого знать, стоя здесь, в лесной духоте. Ах, никто не ведает своего будущего!

Не дай ему Бог когда-нибудь забрести нищим к зажиточному каршкалнскому леснику, у которого огромные окорока в трубе и пышная мирта на подоконнике.

Перевела В. Семенова

АЙЯ ЛАЦЕ

Об авторе

Частная и писательская биография АЙИ ЛАЦЕ (1947) начинается с того факта, что ее отец — Эвалд Вилкс, выдающийся латышский писатель драматической судьбы. А. Лаце работала заведующей отделом прозы журнала «Карогс», была редактором газеты «Литературас Авизе» и продолжающих ее изданий; в настоящее время она является редактором газеты «Литература ун Максла Латвия».

Творческий путь А. Лаце начинается с поэзии и переводов русской классической литературы. Сборник ее стихов был даже представлен в издательство, однако писательница не сожалеет о том, что он не вышел книгой. Для сборника рассказов «Рождение смерти» (1994) характерны внимание к нюансированным ощущениям, неспешность, мечты, иллюзии, сюжет также нередко развивается лишь в воображении героев и включает в себя другие сюжеты. Голос А. Лаце в общем звучании латышской прозы отмечен неторопливым повествованием, тщательно выписанными подробностями, серьезностью, которую случайный читатель может и не заметить, — настолько она естественна.

ЧЕЛОВЕК ИЗ ГОРОДИЩА

— Иди, — сказал он. — Иди сюда! Подойди поближе, у меня голова кружится смотреть на тебя издали.

Она засмеялась, радостно, по-девичьи, отступила еще немного и, вытянув руки высоко над головой — словно желала достать кончиками пальцев до самого солнца, — запрокинула голову, позволив ветру развевать ее длинные волосы.

— Ну, иди же! Иди! — звал он уже шепотом, глядя на нее как на виденье, которое может растаять в этом немыслимом, будто в пустыне, зное. Вокруг женщины маревом трепетал перегретый воздух, и у него кружилась голова, когда он смотрел на нее издали.

Женщина была молода и красива, как солнечный день. Она не подходила ближе, она только смеялась — задорно и беззаботно — все громче и громче, еще и еще громче, потом поднялась на цыпочки и вихрем закружилась в пируэте, с каждым оборотом обвивая себя новой медной гирляндой волос.

Спустя мгновение он больше не видел женщины — стройный кипарис, дитя теплых стран, вырос на сером песке. Кипарис был медно-красный, и от его близости кружилась голова.

Он подошел к кипарису на шаг. Еще на шаг. Еще. Начал раскутывать ее. Поворачивал осторожно, чтобы самому не запутаться в скользящем шелку, которому не было ни конца ни края, крутил, крутил, — она только смеялась, вытянувшись на цыпочках, с высоко поднятыми руками. Смеялась свободно и вызывающе.

— Иди же! Где ты? — Он пытался заглянуть в глаза женщины.

Она выскользнула из его рук и со смехом, ловко скользнув, улеглась на песок, так ловко, что он и не заметил, как это случилось.

Смех улетел, она лежала, спокойная и недвижная, закинув руки за голову. Он слышал громкий стук своего сердца.

С минуту он стоял, не понимая, как перейти медно-красную реку, которая разлилась у его ног, потом раздвинул волны и упал на колени перед лежавшей.

— Иди же, иди! — едва слышно шептал он.

Она не отвечала, она даже не шевельнулась; в тишине громко стучало его сердце да песок жужжал и звенел голосами насекомых.

Он не смел к ней прикоснуться — рука сама по себе робко тянулась к ласке. Медленно и опасливо. Рука застыла на полпути, за ней, подбадривая, протянулась вторая, и он ласкал женщину, не прикасаясь. Он гладил еще и еще, пока руки не ощутили вещественное сгущение воздуха вокруг ее тела. Это напоминало оболочку невидимого саркофага, которую опять и опять вырисовывали его ладони.

Песок жужжал и звенел голосами насекомых. Глухо колотилось сердце.

Он собрался, задержал дыхание и дрожащими пальцами прикоснулся к женщине.

Живыми песчаными ручейками вдоль ее тела стекла грудь.

Лоб, в ответ на прикосновения, испещрился ямочками от кончиков его пальцев и в то же время стал плоским и чужим.

Под его пальцами растаяли виски. Нос распался сам — наверно, от ветра; он к нему не прикасался. У него закружилась голова.

Он сгорбился, скорчился, наклонился вперед и, потеряв равновесие или, возможно, из-за неритмичных перепадов в груди, навалился на нее, разворошив все то, что еще от нее оставалось.

Глухими и звонкими голосами гудел вокруг песок.

Солнце ничему уже не удивлялось. Людям приятно думать, что так было всегда — что солнце никогда ничему не удивлялось, но человеческая память гораздо короче, чем время неизумленного солнца, а о том, что было до зачатков человеческой памяти, — о том могли свидетельствовать только те, кто не имел речи. Однако с памятью, но без языка ничего особого не расскажешь.

Еще немного, и тем летом солнце превратило бы гору в гору стеклянную, люди, читающие умные книги, могли бы вычитать в них, что это происходит именно так. Ну, по крайней мере, очень похоже. Но стеклянной горы не было и в помине, и о ней тут вообще не должна была идти речь. Здесь, в этом рассказе о странном человеке. В рассказах о стеклянных горах действуют другие люди, совсем иные, и никогда — поодиночке. Наверно, потому, что одна пара глаз такого блеска не выдержит, нужно его поделить между несколькими парами глаз.

Песок слепил глаза…

Вообще-то — совсем бессмысленное, совсем не подходящее предложение. Ибо и оно не относится к этому рассказу.

Песок слепил глаза…

Глаза человека — а, кроме них, ничьих других здесь не было, — давно уже ничто не слепило. Глаза каждую весну заново сроднялись с ослепительными красками солнца, чтобы с закатом лета понемногу отдалиться от них и в следующем году начать все с начала. Болезненно и неизбежно.

Глаза стали мудрыми. Они, к примеру, хорошо различали каждую песчинку и с легкостью могли бы их пересчитать, если бы только это было предусмотрено здесь, в этом рассказе о странном человеке. Глаза мужчины различали непостижимое для других — угловатые кристаллы, рождающиеся здесь, в смеси нежного речного песка — его доставили сюда совсем немного — и искристого морского песка — его было еще меньше. Когда-то, очень давно, различие между ними определилось острыми, как их иглы, отражениями, которые кристаллы бросали в глаза, сейчас эти иглы затупились или, может быть, притупилось зрение, и о происхождении песчинок теперь говорил только их абсолютно несхожий вид. Так, совсем просто — вне зависимости от сияния или несияния солнца.

Погода имела огромное значение. Но — только как нечто прикладное, как помощник или помеха в работе.

…Только что настали жаркие дни. Липкий пот лил ливмя, потные, слипшиеся с песочной пылью волосы пекли, как шлем мотоциклиста. И питьевая вода подходила к концу — сегодня он израсходовал двойную дневную норму, и, хотя о ней нечего было беспокоиться, с утра вода опять должна появиться в обычном месте, разум все-таки был неспокоен — вода слишком важная вещь.

Песок звенел и гудел голосами насекомых. Самые низкие тона принадлежали добытым здесь, самые высокие — привезенным с далекого морского берега кристаллам. Все вместе сверлило уши привычным невыносимым звоном — более глухим, когда приходилось сгибаться, более звонким — когда разгибался. Царапающее многообразие четвертьтонов острыми кошачьими когтями старалось разорвать закаленный до бесчувствия мозг. Ни царапинки не оставалось — звуки источились, обломали когти и, поджав хвосты, вернулись назад, в кристаллы, чтобы вместе с новым гребком песка расцвести такой же роскошной мерзостью. Человек возненавидел бы этот скулеж, если бы еще только мог.