Гроб несли бывшие одноклассники и удивлялись, что Юритис такой легкий.
Карен была в ярко-желтом в огромный черный горох платье и ничуть не походила на скорбящую. На поминках вела себя непристойно, смеялась, болтала что-то о каких-то оставленных Юритисом записях и в конце концов так напилась, что домой из ресторана пришлось везти ее на такси.
Три дня после похорон Юритис являлся мне во сне. Напоминал, что в школе был влюблен в меня, и обещал прийти снова.
Через неделю мне позвонил доктор и, выдав за шутку, сказал, что видел страшно похожего на Юритиса человека, который выходил из его дома. Чуть не поздоровался с ним, но вовремя вспомнил, что Юритис умер. — Фантастика, — сказал он, — точно такое же случилось со мной и после похорон отца.
Спустя месяц кто-то, кто не знал, что Юритис умер, всю дорогу в поезде из Риги в Юрмалу проболтал с каким-то похожим на покойного типом. Могу себе представить, как неловко чувствовал себя человек, который не мог припомнить, где и когда познакомился со своим собеседником.
Карен после смерти Юритиса стала одеваться еще экстравагантней, гуляла напропалую и рассказывала всем о своей связи с каким-то актером из Художественного театра, который «ну совершенно другой человек».
Через три месяца вдруг поползли дикие слухи, что Юритис вовсе не умер, что похоронили совсем другого, и потому-то гроб казался таким легким.
Карен:
— Это абсолютная чушь, я ведь сама в морге идентифицировала труп.
До какой же степени отчаяния может женщина довести мужчину с нежной душой!
Доктор, правда, утверждает, что Юрис, очевидно, страдал каким-то психическим расстройством, которое и привело его к столь печальному концу, но я в это не верю. Карен, одна Карен во всем виновата, и, может быть, еще неудавшаяся жизнь, и это он особенно остро ощутил в тот роковой вечер.
Минул уже год с того события, я иногда прихожу на кладбище, чтобы зажечь на могиле Юритиса свечку, иногда сижу там недолго, думаю, как хорошо я его знала и понимала и как бы могла сложиться наша жизнь, если бы не случилось так, как случилось.
Ах да, исчезла Карен.
В квартире нашли записку: «Отправляюсь искать». Что искать?
Ну, да Бог с ней.
Перевела Ж. Эзите
ГУНДЕГА РЕПШЕ
Об авторе
ГУНДЕГА РЕПШЕ (1960) родилась в Риге, однако глубоко и интимно ощущает природу. Все, чего бы ни коснулось перо писательницы, приобретает художественный блеск — это отражение незаурядного таланта и постоянной причастности к жизни искусства Латвии. Она окончила отделение истории и теории искусства Латвийской академии художеств, и одним из важнейших впечатлений в ее жизни стала личность художника Курта Фридрихсонса, о котором Г. Репше написала роман-эссе «Прикосновения» (1998). Завершена также книга «Крупным планом» (2000) о художнице Джемме Скулме. Г. Репше опубликовала немало статей о литературе и искусстве, работала в редакциях ряда периодических изданий.
Уже в первом сборнике рассказов Г. Репше «Концерт для моих друзей в ящике с золой» (1987) подчеркивается преобладание внутреннего мира человека над внешней реальностью, эта идея блестяще воплощена в цикле короткой прозы «Семь рассказов о любви» (1992) с использованием реминисценций мировой культуры, форм высокой условности и многослойных художественных структур. Перу Г. Репше принадлежат несколько сборников рассказов и романов. Роман «Апокриф теней» под названием «Unsichtbare Schatten» вышел также в Германии (1998, издательство «Dumont»). Голос писательницы регулярно слышен и со страниц периодических изданий, выражая бескомпромиссную требовательность к своему времени.
Своеобразен как по жанру, так и по содержанию новый роман Г. Репше «Дюймовочка» (2000), который невольно отражает разрушение сказки в наши дни. В этом мире немало высоких стремлений, но мало удач. В нем есть история, и в нем же — безжалостный свист кнута современности. В нем отсутствует измерение будущего, как его обычно нет и в сказках, однако в нем есть и оптимизм, который никаким силам не отменить.
НЕБЕСНАЯ ДОРА
Небеса рыскают по моему неподвижному взгляду большими шагами рваных облаков, галопом разворошенных туч. И куда они бегут? Почему к морю, а не в глубь сухопутья? Луна, как испорченный светофор, разбрасывает нетерпеливый оранжевый свет до следующего скачка облаков. Груды августовских туч борются с закатным заревом, словно пытаясь зарыть его, скрыть в своих бездонных подушках, задушить в своих перинах, в пуху и завитках перьев.
Июльские облака совсем другие. В июле они ленивые, шелестящие от довольства, манящие, как кресла-качалки, как кровати, как диваны, как райские пуховики. В июле облака любезны и приветливы, как дочки управляющего имением в воскресное утро — то делаются длиннее и стройнее, потягиваясь, то свиваются мягко-округлыми изгибами.
А сейчас, в конце августа, облака мчатся, несутся в панике, как гончие псы, как мужчины за добычей, как злое, едва созревшее поколение — лишь бы вперед, неважно, туда или сюда, — в пляшущем, оголтелом наслаждении бегом, бурной скачкой и резким, как рвущийся шелк, посвистом ветра в ушах.
Глубокие светотени кромсают и искажают, изменяют гримасу каждого облака, те преображаются, не успев вымолвить и небесного словечка, у меня кружится голова от небесного барокко, я словно устремляюсь в вихре следом за ними, но земная тяга больно ломает мое тело, трещат его грубые швы, взвизгивают позвонки, мне не угнаться за облаками. Мне надо оставаться здесь. И не станет легче, когда стемнеет, когда я уже не смогу следить за гонкой в поднебесье. Она ведь будет продолжаться и без меня. Я-то хорошо это знаю.
Дора, наверное, вышла из глубокой старины, размышляет Себастиана. А может, и нет, может, она была совсем обыкновенная женщина, тень сегодняшнего отчаяния, откуда Себастиане знать, однако внутри что-то диктует, что-то тикает и подсказывает — из очень глубокой старины. Впрочем, это никакой не аргумент, не скидка для странноватого создания. Тогда каждый головорез начнет оправдываться, дескать, он чувствует себя родом из каких-нибудь, скажем, рыцарских времен, когда головы вполне официально летели направо и налево, и рядом, и подале, с кровавым хлюпаньем и бульканьем. Разве что в старину, возможно, не было принято отнимать у женщин детей. Куда же ты подевалась, Дора? Ты лишила Себастиану покоя, ей приходится гадать и гадать: где, когда и как ты появилась, жила, выросла, позволила унести Себастиану к чужим людям, а потом, спустя годы, куда-то канула. А может, где-то в неизвестном ей месте снова нашлась…
На площадке перед лестницей пахнет кошками и прелыми половыми тряпками. Панель вишнево-красного цвета, в вызывающей утонченности старины увенчанная побитым фризом из лилий и лотосов, высвечивает в мозгу Себастианы имена Эйзенштейна-отца, Алксниса, Норда, Пекшенса, Поле и Тромповского. Себастиана в Риге. Светло-зеленые лианы, скользя, вырываются из вороха корней в цоколе и тянутся по стенам, будто тени декадентствуюших дев, которые, слегка пошатываясь, держатся за стены. Это дом Доры. Ее кубики, совочки, песочек, пирожные и формочки — это эркеры, башенки, фронтоны, жутко кривляющиеся маскароны и трубы этого дома.
В двух покинутых квартирах на первом этаже рабочие выламывают старые скрипучие полы, а за третьей, обитой дерматином дверью в комнате с паркетом и люстрой сидит однорукий, в кривой усмешке перекидывая синеватые, почти черные губы то на один, то на другой щечный фланг. Глуховат.
Дора? Так уж год, не то два, как померла, со смешком отвечает он. Пальцы единственной руки, как сушеные корешки аира, в узловатых переплетениях. Полиция тогда всех жильцов по три раза допрашивала: кто она такая, где родители, где родственники, где работала, с кем встречалась. Как именно Дора умерла, синегубый не знает. С виду была приветливая и очень несчастная. Что? Ребенок?