— Понял, Дмитрий Степанович. Запомню.
— Еще и тебя, Петренко, море прокормит. Море будет живое — и ты будешь живой, значит. Слыхал, в Ахтарях катер охранный будет «Инспектор Назаров»?
— В газете читал, было написано.
— Вот и ты морю служи строго, как Назаров. И ты так служи.
— Не болит, Дмитрий Степанович? Полегчало?
— Не болит, Петренко. И душа не болит. Теперь отпустило. А ты живи тут. Толк из тебя будет. А мне хорошо, спокойно. Я, может, для тебя эти лиманы берег, Петренко.
И замолчал. И долгим взглядом посмотрел в небо. И вдруг близко совсем увидел этот свод и огромные звезды…
Лиман сам бежал им навстречу, огромный, как вся его жизнь…
Вера
Как всякое кладбище осенью, это тоже стало просторнее и словно притихло. Деревья стояли почти голые, и между ними обнажились многие кресты, которых прежде не было видно. Я смотрел, как утопали Костины туфли в желтых листьях, и подумал о том, что земля и в самом деле была мягкой как пух. Мы долго стояли молча, глядя на убранный и все еще зеленый холмик земли.
— Да, это правда, что он был моим главным учителем, — наконец произнес Костя, поправив венки.
Могила Назарова и могила Степанова теперь стали похожими…
Мы в общем-то и не поговорили с Костей. По дороге от автобусной станции он заикнулся о каком-то большом совещании, которое через полмесяца будет в Ростове.
— Очень важное, Витя. Всесоюзное по Азовскому морю. Я и тебя записал. Обязательно, обязательно выступишь, как голос общественности…
Потом, уже на обратном пути, он сказал, что у него всего три дня, что ему сейчас же, прямо сейчас надо ехать в колхозы, что как раз и встретимся завтра в Ордынке, куда ему особенно нужно попасть.
— Тем более, видишь, ты и без меня собирался туда, — сказал он, сняв плащ и перевешивая его с одной руки на другую. — Вот и удачно. Новостей, Витя, вот, — почему-то похлопал он по своему портфелю. — Так ты обязательно будешь там? Ты к вечеру?
— Должен, — ответил я. — Раз уж приглашен на рыбацкую уху… Но может быть, зайдем пообедаем, Костя? Час-то тебя не устроит?
— Завтра, Витя. Завтра в Ордынке, — ответил он. — И все тебе расскажу, и посоветоваться с тобой хочу… А смотри-ка тепло как у вас, — засмеялся он, довольный. — В Москве-то вот-вот снег уже… Да, книги вот тебе привез…
Я проводил его до райкома, посмотрел на часы, решил, что перехвачу что-нибудь в буфете, и вернулся в гостиницу, даже не предчувствуя, не предполагая, какой меня поджидал подарок.
— Утром еще пришло. А я запрятал в карман, чуть не забыл, — объяснил мне швейцар, протягивая голубой конверт, на котором я тут же узнал Олин почерк.
Перед нами, на столе, уже шипели чугунные сковородки с четырехокой глазуньей — «спецзаказ», и, пока я открывал письмо, он, словно чувствуя мое настроение, вздыхал и жаловался, что скоро «в туды его уже октябрь», что «слитки обчества» уже не едут и «значица теперь до самой весны великий пост».
Все столы вокруг нас пусто и сально поблескивали сморщенным пластикатом, но на кухне еще гремели барабаны кастрюль и довольно приятный женский голос выводил: «Как тебе служится, с кем тебе дружится…» Запах борща отсюда, должно быть, не выветривался никогда, и даже от вымытых стаканов несло портвейном. На недоеденную швейцаром и отодвинутую им яичницу уже успело упасть несколько скрученных фиолетовых лепестков хризантемы, стоявшей в битой пятнадцатикопеечной молочной бутылке.
— Ну а ты чего же молчишь, что тебе дом дают?
— Полдомика, Иван Павлович, — ответил я, читая письмо. — Комната и кухня.
— Это где же? Это тот, государственный, с верандой? Все на машинке стучать будешь?.. А я гармошку принес. Хочешь сыграю? И потанцевать можно. Слышь, как она поет…
Гармошка его шипела, сипела и пищала.
Знал бы ты, как я соскучилась.
Сегодня ночью мне приснился страшный сон. Возможно, я когда-нибудь расскажу тебе о нем. Это одна из самых неприятных твоих привычек: молчать о себе, точно рядом нет близкого тебе человека. Поверь, это гораздо хуже, чем мои длинные разговоры по телефону. Но ладно. Я села, чтобы написать тебе о другом, понимая, что ты наконец нашел своих фронтовых друзей, а чем вы занимаетесь во время этих встреч, я, слава богу, уже знаю. Мне хватило Скворцова.
Я верю, что ты жив-здоров и ничего не случилось. Но наша жизнь, вот эта жизнь, которая началась с того, что ты прошлой осенью переехал в город, мне уже не по силам. Мне страшно признаться в этом. Но пришло это не сейчас, а копилось во мне, и я могла бы высказать тебе это раньше. Я верила, я надеялась, я терпела и ждала, что что-то изменится. Но изменилась только я. Я разучилась быть сильной и сдержанной. Разучилась быть здоровой и разумной, но все-таки должна найти в себе силы, чтобы сказать тебе правду.