Шел теплый дождь, от земли исходил жаркий и терпкий растительный дух, казалось, в нем кипела жизнь, порожденная каким-то химическим колдовством без участия солнца. Было еще только шесть часов, но уже совсем стемнело, дождь все лил, его струи сверкали в лучах корабельных огней. Судно «Накодо» покачивалось на швартовых под легким вечерним бризом. Тяжелые капли дождя покрывали тусклую гладь маслянистых вод озера переменчивыми узорами, мгновенно расплывающимися точками и черточками. Воздух был таким густым и влажным, что было странно видеть, как быстро падают, пронзая его толщу, дождевые капли.
– Мисс Онода! Хисако! Вы совсем промокнете!
Она обернулась и увидела, как из своей каюты, расположенной на главной палубе, к ней вперевалку направляется Мандамус. Хисако стряхнула несколько капель со своей черной челки; дождь падал почти вертикально, и верхняя палуба надежно защищала ее. Но Мандамус отличался надоедливой заботливостью.
Тучный и импульсивный александриец Мандамус с оливковым цветом лица и подкрашенными сединами, философ и ходячая энциклопедия разнообразных познаний, удостоенный звания почетного доктора университетами трех континентов, взял руку Хисако и молодцевато запечатлел на ней поцелуй. Хисако, как обычно, улыбнулась и слегка поклонилась.
Господин Мандамус приглашающе выставил локоть. Они начали прогуливаться по палубе от кормы к носу.
– Где вы пропадали весь день? Я немного опоздал на ленч, но, полагаю, вы обедали у себя в каюте.
– Я играла, – ответила она.
Около надстройки палуба была сухой, а вдоль лееров виднелись темные пятнышки дождевых капель.
– Ах, так вы репетировали!
«Интересно, – подумала Хисако, рассматривая палубу, – а кто первым сообразил покрывать металлическую поверхность крошечными ромбовидными выпуклостями, чтобы на ней не скользили подошвы?»
– Стараюсь поддерживать форму, чтобы навык не заржавел.
– Пускай ржа грозит только этим судам, госпожа Онода, – сказал Мандамус, обводя их широким взмахом руки.
Они дошли до носового конца надстройки «Накодо»; дождь барабанил по крышкам люков, блестевших в лучах топовых огней до самого бака. По правому борту островками света в кромешной тьме пробивались сквозь сетку дождя огни «Ле Серкля» и «Надии». Хисако подумала: как там Филипп, что он сейчас делает?
Когда они занимались любовью вечером после плавания среди подводных руин, еще перед тем, как ей приснился кошмар, Филипп обнимал ее за плечи, обхватив сзади под мышки, так что тело ее изогнулось. У Хисако появилось тогда странное чувство, будто на плечах надет акваланг и его лямки врезаются в кожу. Ей припомнились шелковистое касание теплой воды и вид плывущего впереди длинного загорелого тела Филиппа: трепещущая сетка солнечных бликов, пробивавшихся сквозь мелкую рябь наверху, расчертила пересекающимися линиями такую любимую географию его спины и ног.
– …Хисако! Вам нехорошо?
– Ой! – засмеялась она и отдернула руку, слишком крепко сжимавшую его локоть.
Спрятав руки за спину, она ускорила шаг, отчаянно стараясь припомнить, о чем только что говорил Мандамус.
– Извините, – сказала Хисако.
«Я веду себя как школьница», – подумала она.
Мандамус догнал ее и вновь подставил руку, словно надежный поручень. Кажется, он говорил что-то про дождь и грязь (как романтично!).
– Да, да, это ужасно. Но ведь теперь, наверное, все это исправят?
– Боюсь, теперь уже поздно, – сказал Мандамус, и рука его невольно опустилась.
Они дошли до конца палубы и повернули назад к корме. Впереди был трап, ведущий в кают-компанию. Палуба была совершенно сухая.
– Столько деревьев повырублено, столько почвы смыто в озеро… Уже до войны положение было очень серьезным. Канал с годами разрушается, да и озеро Гатун тоже… – Мандамус описал рукой круг. – Оно мелеет и сужается. Еще немного, и вы с этим бравым французским моряком будете гулять по нему вброд, а не нырять с аквалангом!
Они начали подниматься по трапу. Прежде чем войти в ярко освещенное, прохладное помещение кают-компании, Хисако еще раз оглянулась на огни «Ле Серкля», мерцавшие в километре от «Накодо».
Она довольно быстро привыкла к судовой жизни. Танкер «Гассам-мару» доставил ее через голубую пустыню Тихого океана в Гонолулу. Она с улыбкой и без всякого сожаления разглядывала инверсионные следы реактивных лайнеров, прочерчивавшие синь на одиннадцатикилометровой высоте. Через несколько дней после выхода из Иокогамы Хисако уже привыкла к новой обстановке и чувствовала себя на корабле как дома. В корабельной иерархии танкера она занимала место почетного гостя, пользовалась всеми привилегиями командного состава и ни за что не несла ответственности. По рангу она шла сразу за капитаном, находясь примерно на одной ступени со старшим помощником и главным механиком.
Матросы как бы не замечали ее, но вели себя исключительно вежливо. Стоило ей появиться на верхней ступеньке трапа, как поднимавшийся навстречу матрос тотчас же, опустив глаза, спускался вниз, уступая ей дорогу; они смущались, когда она их за что-нибудь благодарила. Младшие офицеры были не намного общительнее, а старшие офицеры относились к ней как к равной, очевидно, выражая тем самым уважение, которого, по их мнению, она заслуживала как выдающийся специалист в своей области, поскольку считали ее профессию не менее сложной и важной, чем собственную. Капитан Исидзава держался с ней официально и холодно, как, впрочем, и с остальными офицерами, поэтому его сухой тон не казался ей обидным.
После лихорадочной суматохи последнего месяца в Токио, когда одновременно приходилось досрочно завершать учебную программу, договариваться с другими преподавателями о замене, чтобы передать им своих студентов и аспирантов, устраивать несколько прощальных вечеринок, обходить с визитами друзей и знакомых, а затем ради спокойствия господина Мории она согласилась на сеанс гипноза, чтобы агент мог затащить ее в Нарите на самолет, – плачевно закончившееся мероприятие, поскольку очутившись внутри, она тотчас же почувствовала слабость и панический страх и, как только закрылась дверь, едва не закатила (к своему великому стыду) настоящую истерику, – так что по сравнению с этим жизнь на судне показалась ей простой и легкой. Четкое расписание, твердо установленные правила, иерархия подчинения – все это вполне соответствовало той любви к порядку, которая была свойственна ее натуре: есть корабль, и есть остальной мир. Все точно, ясно и непреложно как данность. Корабль бороздит океан, сообразуясь с ветрами и течениями, поддерживая связь при помощи радиосигналов и спутников, но по сути дела остается отдельным мирком, обособленным в силу своей подвижности.
Морской простор, бескрайнее небо, успокаивающая монотонность пейзажа – неизменного в целом и в то же время всегда разнообразного в деталях – все это превращало путешествие в некое бегство от реальности, оно давало такое ощущение свободы, равного которому по качеству и продолжительности она никогда не испытывала прежде; оно было совершенно, как ухоженный сад или комната с идеальными пропорциями, как Фудзияма, вздымающаяся в ясный день над Токио, словно гигантский поднебесный шатер.
И виолончель Страдивари, изготовленная примерно в 1730 году, отреставрированная в 1890 году в Пекине, уцелела. Хисако взяла в дорогу прибор, измерявший температуру и влажность воздуха в помещении, а также запасной кондиционер, который мог работать от судовой сети или целых сорок восемь часов на батарейках. На ее взгляд, в этом не было особенной необходимости, но только так господина Морию можно было если не успокоить, то хотя бы помочь ему удержаться на грани истерики.
Хисако репетировала в своей каюте, повесив на стену (аккуратно присборенные) простыни, чтобы добиться нужной акустики. Она репетировала часами, закрыв глаза, обнимая теплое дерево инструмента, растворяясь в нем. Порой, начав играть в полдень, она открывала глаза только тогда, когда за иллюминаторами уже стояла тьма. Очнувшись в потемках, она моргала глазами, как дурочка, с удовлетворением ощущая здоровую рабочую усталость, от которой ломило спину и ныли руки и которая давала ей сознание того, что она не зря потрудилась. Очевидно, стюард где-то упомянул про развешенные простыни, вскоре палубный офицер сказал ей, что в кладовке нашлись пробковые щиты, и предложил прикрепить их к переборке. Боясь обидеть его отказом, она согласилась. Все было сделано в тот же день; Хисако попросила не покрывать щиты лаком. Виолончель и в самом деле стала звучать лучше, исчезла излишняя резкость. Она попробовала прослушать свою игру, чего не делала со времен учебы у господина Кавамицу, и записала репетицию на старенький переносной магнитофон; она подумала, что никогда бы не призналась в этом вслух, но, кажется, так хорошо, как сейчас, она никогда еще не играла.