— Маменька! — говорю. — Вот и я прибыл. Слышите ли вы меня из-за гроба? Потому, — говорю, — как не виделись мы с вами долгое время, то в арештантах я проживал, постоянно о вас вспоминая. И очень я по вас соскучился, маменька, а только вы умереть поспешили. Разложились вы на свои составные части, и что осталось от вас? Одни химические элементы. А мне, — говорю, — очень печальная осталась траурная обстановка.
И опустился я на колени перед могилой. Слышу, трава шумит, и вижу, колоски на солнце лоснятся. И опять-таки кукушка кукует, только в отдалении уже, и не так явственно для слуха.
— Маменька! — говорю. — Зачем вы меня огорчили?
Потекли у меня по щекам слезы. И вдруг за спиной, слышу, кто-то остановился. И даже покашливает потихоньку. Оглянулся я — действительно, стоит человек. Шапка у него барашковая на голове, а в руках держит лопату.
— Здравствуйте! — говорит.
Вскочил я с коленок. А человек покачал головой очень даже печально.
— Жалко, — говорит, — мне вас беспокоить, а только напрасно вы здесь молитесь.
Поразился я:
— Это почему?
А он говорит:
— Над ней и детки родные не плакали. И вообще не молились. Потому ядовитая была женщина. Невестку свою еще при жизни сгубила.
— Да вы о ком? — кричу.
— А об этой, — говорит, — купчихе самой. О Ветровой.
— Нет же! — говорю. — Маменька здесь моя похоронена. Вот и крестик стоит.
Передернул он, понятно, плечами:
— Что же из того, что крестик? Крестик этот сам я сюда на время поставил. Потому починяю сейчас могилы и произвожу главный ремонт. А только крестик этот совсем от другого покойника.
И подвел меня к одинокой могилке.
— Вот, — говорит, — где ваша маменька должна покоиться.
Смотрю, могила действительно свежая, и крест на ней вроде дубового, а только написано:
— Так ведь здесь, — говорю, — собрат незнакомый покоится — господин Кругосветов.
— Нет, — говорит. — Они покоятся в том уголку, направо. А только крестик этот есть действительно посторонний, потому и у них я сейчас могилку справляю — завалилась она с зимы.
Взволновался я.
— Вы, — говорю, — всех упокойников перепутали. Неаккуратность в этом большая и невнимательное отношение к жизни.
Стал он, понятно, доказывать:
— Наоборот. В порядок я все привожу.
И подошел он ко мне поближе. Тут уж дохнуло на меня винными испарениями чистого самогона. Пьяный, вижу, совсем могильщик. Чего с него спросишь? Повернулся я потихоньку и пошел к выходу.
И охватила меня тоска смертная — хоть руки на себя наложи. Места себе не находил я в природе…
Однако прошло несколько месяцев — захватила меня жизненная обстановка. Прослышали соседи о моем пребывании. И студент Голопятов, Андрей Иваныч, пришел проведать. Не узнал я его по первому взгляду. Очень он за эти времена изменился. Борода у него отросла, и, кроме того, хромает на левую ногу.
— Голубчик! — говорит. — Как я рад вас увидеть! Дайте же, я на вас погляжу хорошенько!
А потом говорит:
— Выражение у вас теперь на лице появилось. Как будто вы нашатырного спирту нюхнули. Каторжное у вас выражение.
Заинтересовался и я.
— Как же, — спрашиваю, — вы поживаете? И отчего это у вас нога в хромом состоянии? Немецкая, должно быть, пуля сидит?
— Нет, — говорит, — австрийская. А только подстрелили меня уже здесь, в России. Охотник один подстрелил из австрийской винтовки. Упражнялся он в стрельбе перед домом.
Выразил я, понятно, сочувствие.
— Надо, — говорю, — осторожней ходить по улицам. Ведь так и убиться недолго…
Поговорили мы, кроме того, о политике. Собственно, Голопятов, Андрей Иваныч, сам предложил:
— Будете вы теперь у нас председателем. Союз мы устроили и комитет анархистов.
— Что ж, — говорю. — Я, конечно, рад поработать для государства. А только опыта у меня нет. Боюсь, что не справлюсь с поставленными перед вами задачами.
— Справитесь! — говорит Андрей Иваныч. — И кроме того, вы у нас один каторжанин. Вроде почетного будете гостя. А уж бомбы мы будем сами бросать.
И как уговорил он меня выступить в тот день на собрании, то я и рассказал слушателям зала о своей сибирской судьбе. Заволновалась, понятно, публика. Стучит ладошками. И помню, выскочила вперед неизвестная барышня: