Хата стояла в степи, верстах в десяти от ближней деревни. Кругом желтели пески — кучугуры. Круглый год гулял по ним ветер, гнул шелюгу — вербу низкорослую, подвывал сердито и хмуро.
Приезжали к Егору охотники — сразу за хатой начиналось болото. Гибель водилось на нем уток и куликов всякого сорта, а по осени в густом очерете частенько садились гуси. Полюбился Егору один из приезжих — Корней Васильевич Жмыхин. Господин был хоть куда приятный, а уж выпить любил — Господи, твоя воля! Бывало, только приедет, сразу на стол баклагу с водкой.
— У вас, — говорит, — Егор Никанорыч, только и отдыхаю. Приятные, — говорит, — здесь окрестности.
А подвыпив, как полагается каждому честному человеку, лез целовать, обнимал и даже нередко плакал.
— От чего бегу? — говорил. — Куда устремляюсь? Какие передо мной гориз… горизонтальные перспективы?
И, стукнув по столу кулаком, так что подскакивали со звоном стаканы, свирепо сдвигал рыжие свои брови.
— От жены бегу, Егор Ник… Никанорыч. От жены своей, гадюки, будь она трижды проклята!
Долго держали друг друга в объятиях Егор и Корней Василии. Егор, впрочем, больше из человечества: чего же не обнять хорошего господина?
Обнимает, а сам глазком в окно по двору: «Квочка, кажись, в огород забралась, стерва».
И целовал Егор старательно: норовил прежде чем чмокнуть, утереть нос и бороду рукавом холщовой рубахи.
Потом шли спать. Егор на горище в солому — Корней Василии на супружеское ложе Егора.
К вечеру подымался Корней Василии, чесал искусанную блохами спину, ходил по комнате босыми ногами, в десятый раз разглядывал висевшие на стене фотографии.
— А это кто? — спрашивал, тыча рукой на какую-либо из фотографий.
— Сродственники, — отвечал Егор. — Сестра моя, значит, Степанида, с женихом ихняим, Спиридоном.
Две напряженные фигуры дико пялили в пространство глаза, словно им перед этим поставили клизму.
— Знатная фотография, — говорил Корней Василии.
И, наклонившись, читал внизу кривые крупные буквы:
— «Вспаминай на мине парой. Сестрица ваша па гроб своей жизни Степанида».
Потом Корней Василии шел на болото, больше, как говорится, для променада. Шел с ним иногда и Микола — пристрастился парнишка к охоте, не оттащить от болота, так бы, кажись, и век вековал у воды.
Вот и надумал как-то Корней Василии: «Я, — говорит, — тебе ружье подарю. Есть у меня одностволка, шомполка. Все равно без дела валяется».
С той поры и началась для Миколы волшебная жизнь, прямо-таки не жизнь, а малина.
Сначала с опаской разглядывал Егор жмыхинский подарок.
«Вот, — думал, — ружо. А где же к нему обойма? И потом непорядок — винтов никаких нету в середке…. Комедия!»
Однако смекнул, в чем тут загвоздка — как порох засыпать и все, что полагается. Стали ходить с сыном на озеро, утречком, чуть свет, на перелеты. Забирались куда-либо в камыш, сидели потихоньку — ждали.
Утки налетали со свистом, поводя в воздухе длинными змеиными шеями.
— Бей! Тятька, бей! — умоляющим голосом шептал Микола.
Егор подымал ружье, целился некоторое время и вдруг спускал вниз без выстрела.
— Высоко, — говорил он. — Оченно высоко. Жаль задаром снаряд портить.
— Ах, ты! — досадливо говорил Микола. — Передний шел совсем низко. Прямо рукой достать.
Вынимал Егор табашницу, вертел цигарку, смотрел на разгоравшуюся зеленым пламенем зарю.
Кругом шумел камыш, и звонко в нем перекликались рыжие вертлявые камышовки: «Черек-чик-чик, черек-чик, чик. Чик-черек, чик-черек».
А какая-то птица, ровно заправский пьяница через горлышко, однотонно тянула: «Буль, буль, буль, буль».
— Эх-ха! — говорил Егор. — Как наяривает!
Время, как ветер над кучугурами, сдуло без мала десяток лет. Кто-то оплел паутиной серебряной рыжую бороденку Егора. Умерла супружница, Фекла, еще в двенадцатом, от простуды. Зато, как явор, вырос сынок Микола, стал помогать отцу на шоссе, когда размывало дорогу дождями и требовалась починка.
— Ты посиди, — говорил отцу Микола. — Сам докопаю. Справлю. Дело пустяк.
Садился Егор у дороги на камень, моргал глазами, смотрел на сына.
«Ишь, как выгнало в гору!» — думал.