Наверное, опрометчиво говорить о существовании какой-то культуры, если она не породила своей религии, т. к. любая религия представляет систему духовных ценностей, встроенных в общую ценностную шкалу данной конкретной уникальной культуры. Жесткую взаимозависимость между конкретной культурной системой ценностей и религией доказывает, например, полная межрелигиозная непримиримость— системы ценностей принципиально несводимы вместе, не суммируются и не усредняются, могут быть либо уничтожены, либо развиваться, давая дорогу развитию новых религий и конфессий…
Православие, несмотря на свои византийские корни и универсализм, не признающий ни национальных, ни культурных различий, всё время воюет за звание русской религии, тем самым обессмысливая самоё слово «русский». Если это слово не означает ничего уникального, то в нем нет никакой необходимости, достаточно слова «общечеловек»…
Совершенно естественно, что русская идея в понимании Достоевского должна носить в себе «в высшей степени общечеловеческий характер», должна быть «синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях», что «мы (русские — авт.) хотим быть не русскими, а общечеловеками». Такими стерилизованными «общечеловеками» были например, древние римляне, оставившие после себя лишь один мертвый язык. На территории, очищенной от древнеримских «общечеловеков» и расцвели «отдельные национальности», а русские, по мнению Достоевского, должны, оказывается, развернуть этот процесс наоборот, фактически повернуть эволюцию вспять, что дико и бессмысленно.
Наверное предназначение русских было бы таким же как у римлян, т.е. умереть и не оставить потомства, если бы империя не прокололась, выпустив однажды джина из бутылки — допустив развитие действительной русской культуры, неотъемлемой частью которой стали, кроме прочего, религиозные начала, положенные Л.Н. Толстым в его публицистике: «Соединение и перевод четырех Евангелий», «Критика догматического богословия», «Что такое религия и в чем сущность ее?», «Церковь и государство», «Закон насилия и закон любви», «К духовенству» и многое другое. Значение религиозного подвижничества Толстого, наверное, в том, что он впервые твердо и основательно приступил к генеральной чистке христианского учения от наслоений лжи и абсурдизма, языческих рудиментов мистицизма, магии, колдовства, таинственности, материалистического обрядничества, церковничества, священно-предмето-поклонства и других паразитов на теле религии, которые, например, в православии утверждают, что они-де и есть собственно религия (точно также, как имперская антисистема утверждает, что она-де и есть единственно возможная система, и ее антикультура является действительной культурой).
Такую ревизию Толстой не мог бы произвести с каких-то безликих общечеловеческих позиций, не имея твердо сложившихся ориентиров. В его мировоззрении во главе угла стоял русский идеализм, основная «русская святоотеческая традиция» — духовное важнее телесного, идея в приоритете над материей, что диаметрально противоположно царящему в России материализму, идеологии «халявы». Другие первичные ценности, поднятые Толстым на пьедестал: любовь и отношение — в пику отчужденности, правда и очевидность — против абсурдизма и нелепицы, логика и системность — вместо эклектичности. И пусть Толстой не сформировал окончательно новой русской религии, будучи в некотором смысле рационалистом, не понял на тот момент, например, символических смыслов Воскресения, Апокалипсиса, неясно объяснил смысл непротивления злу — наверное, тогда еще было рано, но это нисколько не умаляет значения того боя, что в его лице дала действительно русская система ценностей против имперской внеценностной антисистемы. В броуновском смешении всего и вся обозначились четкие вектора-направления развития русской культуры, сепарировавшейся от традиционной российской антикультуры.