Мать Владимира напоминала мне мою маму, и мне было до слез, до воя больно, глядя на нее, осознавать, что никогда не увижу свою.
Анастасия Владимировна плакала, обнимала сына, целовала, взахлеб повторяя:
— Сыночек мой, сыночка, Володенька. Жив родненький мой! Володенька!
У меня навернулись слезы на глаза — сколько матерей мечтало о такой минуте? Но сколько никогда не обнимут своего сыночка…
Видно, я сильно переменилась в лице, потому что радушная улыбка женщины в ответ на мое представление сыном застыла, а в глазах появилась растерянность. Но через минуту Анастасия Владимировна уже хлопотала, отправляя сына в ванную комнату, а мне показала, где разместиться. Выдала халат, полотенце, чтоб и я могла помыться, помогла постелить чистое постельное белье и все косилась на меня, видно пребывая в недоумении, кем я прихожусь Володе. Почему такая замороженная, вялая, как не политый цветок в горшочке.
— Вы не беспокойтесь, я не жена и не невеста Владимиру. И я не надолго к вам, на день-два, если позволите.
— Не невеста? — застыла, обняв подушку, и внимательно посмотрела мне в глаза. — А хоть и невеста, я не против. Живи, сколько хочешь. Я два года от окна к окну, одна… Мне даже в радость, что Володенька вернулся, так еще и не один.
Женщина осторожно положила подушку на диванчик и вышла.
Через два часа пришел Вадим, как и обещал. В гражданской одежде он выглядел иначе, впрочем, как и Владимир, и я в домашнем ситцевом халате с мокрыми волосами. Странно мы смотрелись, судя по взгляду Анастасии Владимировны: лица обветренные, загорелые, обычная одежда диссонировала и с выражением наших лиц, и со взглядами, и с тем скорбным молчанием, с которым мы по заведенной традиции отправили третью стопку водки в рот — за помин погибших в Афгане братьев. Пару минут мы смотрели в одну точку, и каждый из нас мысленно вспоминал своих товарищей, потом Вадим закурил, а Володя разлил еще по одной. И спросил, как только его мать покинула территорию кухни:
— Ну что, сестренка, рассказывай, в чем петрушка. То, что ты не Изабелла, мы с Володькой уже поняли. Но кто тогда?
Я молчала минут пять, пристально разглядывая водку в стопке. Мне было трудно начинать разговор, как в принципе трудно говорить. Я разучилась озвучивать свои мысли, откровенно и ясно изъясняться. Да и не хотелось мне говорить вовсе. Но надо.
— Не сестра. Сволочь.
— Это мы сами решим, кто ты. Скажи для начала, как зовут.
— Неважно.
— Ладно, — согласился Володя. — Тогда другой вопрос: как документы достала. Зачем?
— Я не брала. Подруга поменяла с убитой.
— Зачем?
Я выпила водки, вздохнула и ответила:
— Чтоб спасти от трибунала и суда. От тюрьмы.
— За что влетела?
— За убийство, — в упор посмотрела на Володю. — Расстреляла замкомбрига.
Сказав «а», пришлось говорить и «б». Ребята вытянули из меня подробности дела и запыхтели сигаретами, переглядываясь. Я не смотрела на них — стыдно.
— Н-да, — бросил Володя. И — тишина.
Я поняла, что от меня отвернулись, осудили, дали понять, что я не уместна здесь, что не имею права называться сестренкой. Поделом…
— Пойду спать, — кивнула ребятам и вышла. А они еще долго сидели на кухне.
В пять утра, когда в квартире было тихо и самый сон у ее жителей, я выскользнула на улицу. У меня оставалось еще одно дело, а дальше — как получится.
Найти военкомат, к которому была приписана Изабелла, было нетрудно, ленинградцы люди добрые, приветливые и не только объяснили, как пройти, но и почти довели.
Но вот тут-то и одолели сомнения: не разоблачат ли меня? Протяну служебный паспорт в окошечко и… Ладно я, могут притянуть и Вику. Я развернулась и пошла, куда глаза глядят. До ночи прошаталась по улицам, проспектам и набережным, промокла насквозь под дождем и замерзла. И решилась постучать в двери к родителям Изабеллы. Уже в темноте нашла нужный дом, позвонила в квартиру и застыла, в ожидании обдумывая, что сказать, какими словами объяснить. А если они заявят в милицию?
Я уже развернулась, чтоб уйти, как дверь открылась. На пороге стояла пожилая темноглазая женщина с седыми кудрями. Видимо, бабушка Изабеллы, хотя — молода для этого ранга. Женщина оглядела меня с ног до головы, нахмурилась, увидев палочку в руке, и распахнула дверь:
— Проходи.
Я не стала отнекиваться, будь что будет.
В квартире было тихо, пахло печеным и чем-то еще, я поняла чем — рыбой. Навстречу мне вышел большой серый кот, потерся о косяк двери в комнату и, зевнув, сел, рассматривая меня лениво и чуть недовольно.
— Его зовут Лимон, — объявила женщина, помогая мне снять куртку. Голос у нее был зычный, грубовато-назидательный. Поэтому я промолчала, ничем не выдав удивления — Лимон так Лимон, главное, что не лимонка.
— Иди в ванну, — бросила опять женщина, натягивая мокрую куртку на вешалку.
— Зачем? — не поняла я.
— Греться. Вымокла вся. Простыть хочешь?
Я растерялась — похоже, женщина принимает меня за Изабеллу. Может, не так мы с ней и несхожи? А может, женщина подслеповата? Но что спорить и гадать? Нужно воспользоваться предложением, а потом расставлять акценты. Она права — от холода меня уже дрожь пробрала, только заболеть и осталось…
— Сейчас полотенце и халат дам, да чай поставлю.
В ванне я сидела долго и чуть не заснула, расслабившись в теплой воде.
Вышла и первое, что услышала:
— Иди ложись. Я тебе постелила в комнате. Чай туда принесу. Таблетки надо?
— Какие?
— Обезболивающие. Ты контуженная? Доходит, смотрю, через паузы.
— Вы за кого меня принимаете?
— За полумертвую. Давно мне серо-зеленые лица видеть не доводилось.
Я смотрела ей в глаза: она не слепа? Тогда зачем хлопотать? Сочувствие?
— Я не стою ваших хлопот.
— А ты меня еще поучи, девочка, — бросила, поддержав меня за талию, помогла дойти до дивана, уложила, заботливо укрыв теплым одеялом. Я зажмурилась, чтоб скрыть навернувшиеся слезы:
— Вы как моя бабушка.
— Жива?
— Нет. Пять лет, как умерла.
— Давай помянем. Заодно. Сорок дней, как Валентина, сестра моя, умерла. В один момент скрутило. Сердце. Бэлка, дочь ее, племяшка моя, по контракту служить удумала и уехала. А Валя и так слаба сердцем была, а после отъезда вовсе занедужила. Бэлке-то, вертихвостке, что на мать? Ни одного письма ей не написала. А тут Валя звонит, блажит в трубку, мол, почуяла она, что с девочкой ее беда приключилась. Я успокаивать: что с ней случится? Здорова, что твоя лошадь. Хоть мешки вози. Не слушала Валя, разнервничалась. Пока я к ней доехала… Вот как бывает: есть человек и нету… А ты не из-за Изабеллы приехала? Оттуда ведь, правильно я подумала?
— Да.
— И чего? Сама-то она? Неужто к матери на похороны отпустить не могли?
— Служба…
— A-а! Брось! Служба!.. Нечего соваться было, девке на войне не место. Печаль одна. Нет, заработать она хотела. Да не верю я тому, вляпалась, с компанией связалась, Юрку ее посадили, и ее б потянули, вот и помчалась, хвост задрав. Едино ей, что в Афганистан, что на БАМ, лишь бы подальше… да нету БАМа-то. А ты зачем потащилась? Тоже, поди, накуролесила?
— Я долг свой хотела исполнить.
— Бабий?
— Интернациональный.
— И как? Смотрю, сполна. Палочку вона в придачу вместо ордена на грудь заработала.
Я отвернулась, не зная, что сказать.
— Ладно, не смотри, что ворчливая я, не со зла. У меня Валя только и была, да Бэлка непутевая. А здесь, выходит… Как она хоть?
— Погибла, — не стала я тянуть и приготовилась к тому, что меня сейчас громко погонят — палкой, чаем в спину и вызовом милиции. Женщина выпрямилась, превратившись в статую, взгляд ушел в сторону и остекленел. Минута, другая. Женщина встала и вышла из комнаты.
«Всё…» — подумалось мне, но вместо того, чтоб встать и уйти, я лишь закрыла глаза — мне было невыносимо тоскливо. И расстаться с теплым одеялом не хотелось, и идти под дождь на улицу, бродить неприкаянной — даже думать об этом было больно. И я дала себе пять минут, чтоб получше запомнить их тишину, тепло, и себя в эти минуты почти человеком, почти живой.