Павел, довольный услышанным, прищурился в потолок, разлегшись на койке Голубкина:
— Посмотрим.
— Ты смотри, Паш, я первый, — предупредил, приподнявшись.
— Посмотрим.
— Ну, ты!.. — качнул головой, возмутившись, и тут же передумал обижаться, рукой махнул. — А хрен с тобой, знаю тебя, упертого, не свернешь. Только смотри, я подвинуть могу.
— Угу. Зовут-то как недотрогу?
— О-о, — раздвинул губы в улыбке Левитин и почти пропел, смакуя имя. — О-оле-еся.
— Олеся, — повторил Шлыков. Почему-то он так и думал, что имя у девушки особенное, как и она сама. — «Живет в белорусском Полесье кудесница леса Олеся, считает года по кукушке, встречает меня на опушке»…
День, два, десять… Не выходит из ума Олеся. Павел уже и так и сяк, а она никуда — и глаза ее сами ищут, и ноги в ту сторону, где она может быть, несут. И на боевых — Леся, и в столовке — Леся, и на дегустации нового сорта самогона — Леся. И, как ни уверял себя, что она быстренько роман с кем-нибудь закрутит — ничего подобного. Пацаны ее «сестрой» величают, а это многое значит. Выходит, правильная девочка. Но такой защита нужна крепкая. Чендряков с компанией своей за нее горой. Снесло голову сержанту напрочь. Только слово о ней похабное услышит — в зубы без разговоров. Парни притихли, шуточки свои при себе оставили и только глаза о девчонку мозолят. И Шлыков с ними. Дурак дураком — смотрит на нее и дышать боиться, и только вздыхает. И все думает, как бы он ее обнял, прикрыл от чужих глаз, в Союз увез. Женился! И какая же она хрупкая, и какая же она маленькая, девочка глупенькая, ребенок совсем… Разве место таким на войне, в грубом обществе осатаневших от боли и грязи мужиков? Ведь обидеть могут и не желая и не думая — изломают, погасят искорки в глазах. И как помочь, как уберечь?
«Паранойя», — решил Шлыков. И сдался. Познакомиться? Страшно. Слухи ходят — бойкая она, идеалистка наивная. И как он к ней подойдет? Что скажет? Что ни придумает — все глупым кажется. Обрежет его Фея на первом же слове и пошлет, как остальных, в дальний путь, причем так, что и сам не поймешь, а уже пойдешь…
Месяц маялся, ждал, смотрел, не решаясь приблизиться. За сомнения еще цеплялся — может, не та она, что ему показалась? Но как ни посмотри, кого ни послушай — даже коричневый песок под ее ногами — золото.
Минометный обстрел все решил. Кто-то сдуру бросил: Фею зацепило. Павел рванул в медчасть, не чуя ног. Распахнул дверь, и Олеся ему на руки и рухнула. В первую минуту Шлыков думал, что умрет вместе с ней, а потом дошло — не ранена она. И он чуть не засмеялся, сообразив, что девочка крови боится. А как она стыдилась этого… Глупенькая, глупенькая… Всю жизнь бы он с ней просидел рядом, за руку держал, да в глаза смотрел. В глазах ее утонуть можно, а рука махонькая, хрупкая…
Сутки Павел, о ней вспоминая, вздыхал и сжимал свою, словно до сих пор Олесина ладонь в ней. И понял в тот миг — влюбился. И славно, потому что стоит Олесенька и любви, и счастья, и жизни. И еще одно понял: не отдаст ее никому, костьми ляжет, а сохранит вот такой чистой, глупенькой девочкой и живой, живой во что бы то ни стало. Теперь ему было понятно, отчего Свир бухает и Кузнецов. И страшно стало от мысли, что погибнет Олеся вот так же, как их любимые, от шальной пули.
Слух о том, что Головянкин чуть сестренку не снасильничал, быстро облетел бригаду. Шлыков случайно услышал и, если б не Левитин, убил бы замкомбрига прямо тогда. Но ему мозги быстро вправили. Женька знал, на что давить. Павел всю ночь Олесю сторожил, а утром, выходя на боевое, понял, что зря друга послушал и не прибил замкомбрига. Этот подонок удумал девчонку с ними на боевое кинуть, отомстил, сука.
Павла колотило от ярости. Ему казалось, он поседеет за тот поход. И убить не знал кого — то ли Головянкина, то ли Олесю, которая от большого ума принялась под пулями метаться, вытаскивать ребят… Павел бил «духов» и все боялся опоздать.
Тот бой все и решил. Женька говорил: не лезь, узнает Головянкин о ваших отношениях — лететь тебе в Союз «грузом двести» и ей рядом. Сгноит обоих. А пока вроде некого и не за что. Если ничья, то зацепить ее нечем и беситься особо не с чего — притихнет. Но Павел понимал: притихнет замкомбрига ненадолго. И хотя друга послушал, боясь навредить Лесе, был настороже. Нарезал круги рядом с ней, посматривал, слушал и прикидывал, как убрать Головянкина. Не даст эта гнида жизни Олесе, сломает — любому уже было ясно. А она доверчивая, наивная да импульсивная — думать страшно, что приключится.
Павел с ума сходил от желания, но, боясь навредить Олесе, не подходил, не лез, контролировал ситуацию со стороны, а уходя на боевые, оставлял за ней кого-нибудь приглядывать. Впрочем, пацаны и сами все понимали и в особых инструкциях не нуждались.
В тот день Паша только с «вертушки» спрыгнул, вернувшись с боевого, как об Олесином горе услышал. Понятия не имея, как она переживет, как выкарабкается, искал Олесю по всему городку, а нашел и понял — не отойдет от нее больше ни на шаг. Поженятся, чтоб Головянкин губу закатал, и в Союз Лесю, в Союз, к матери. Она присмотрит, она сохранит…
Не успел, побоялся давить на Олесю, да и не мог — мягкий стал в ее руках, как воск перетопчивый. Только запах ее волос, только глаза, лукавый смех и нежность — как от такого откажешься? Чего ради этого не сделаешь? Какой Головянкин? Какая война?..
Сколько раз он потом клял себя за эгоизм! Сколько раз мечтал вернуть все хоть на минуту, хоть на миг…
Задание дали, но сами-то понимали, что выполнить его невозможно. Вечером в пасть к «духам», туда, где каждый камень им знаком, пристрелян, а бойцы в темноте будут вгрызаться в скалы и гибнуть, кляня всех и вся…
Шлыков молча выслушал приказ и, сообразив, что их как пушечное мясо бросают на верную смерть, не стал даже прощаться с Олесей, чтоб она чего-нибудь не заподозрила. Хватит любимой переживаний, и так никого не осталось — только он.
Он ушел, мысленно пообещав: не знаю как, но выживу и вернусь.
«Вертушки» взмыли в небо. Шлыков долго смотрел на городок, надеясь еще увидеть его и жалея о том, что не успел. А потом посмотрел в небо, как это любит делать его Леся, и прошептал: «Олеся… так птицы кричат в поднебесье — Олеся, Олеся, Олеся. Останься со мною, Олеся»…
Сколько раз он читал, что любовь способна спасти человека. Но разве верил?
… «Духи» лезли со скал, с камней, из каждой щели. Ребят гнуло и косило, размазывая о скалы. В небе догорала ракета. И не было надежды, и не было выхода из тупика, в который закинули пацанов. Вспышки, грохот и вой…
Малыш, салабон из новеньких, вжался в валун и, зажав уши, выл в небо. Левитин только выглянул из-за камня — лег с дыркой во лбу. Снайпер снял. Не бой — бойня.
Куда пробиваться, куда отходить? И зачем их вообще сюда кинули?
Боекомплект израсходован, больше половины бойцов убито. И хоть зубы сотри от бессилия, хоть гранит грызи — ничего не изменить. «Духи» зажали в кольцо, и подмоги не будет.
— Сдохнем здесь все, — зло бросил Лазарев, сплевывая кровь наполовину с песком.
— Значит, так надо, — ответил Шлыков, сильнее сжимая АКМ. А что еще ответишь?
Может, конечно, и не любовь Олеси его спасла, а матери. Поставила та вовремя свечку да помолилась от души. Но умирал Шлыков, не о матери думая, не о Родине или возвращении в часть — о пацанах, что гибли один за другим. И еще одно не давало покоя — злость на «духов», на козла Головянкина, который так бездарно угробил ребят, смешивалась с яростью на себя, бессильного что-либо изменить, спасти хоть кого-то. И опять вставала перед глазами Олеся.
Он упал, прикрывая Чендрякова, решившего геройски погибнуть. Граната и выстрел остановили Павла. Пуля попала в челюсть и, раздробив кость, вышла через щеку. Осколки впились в лицо и грудь. Шлыков рухнул лицом вниз на камни.