Выбрать главу

А я всё смотрел и смотрел на ульи, на берёзы, онемевшие от безветрия и солнца, и не мог насмотреться на этот уют и эту красоту. Приглушённое гуденье пчёл ровно разливалось по лощине и ни на миг не смолкало. Пчёлы то и дело пролетали мимо, прозвенев крылышками, некоторые садились на осину, росшую возле входа в избушку, и ползали по серым рубцам её коры. В метре от земли в дереве была вырублена большая лунка, откуда сочилась желтоватая жидкость и стекала по стволу к корням. Выше лунки торчали глубоко вбитые в древесину зубья от бороны. На них висели разные предметы: рамки для ульев, зубастая пила, ещё одна шляпа с сеткой, закопчённый котелок и какая-то длинная цветастая тряпка. Как только бедная осина терпела такие издевательства? Она зеленела, будто не чувствуя на своём теле страшных железных заноз. Но я знал: долго она не протянет, зачахнут одна за другой ветки, и станет осина прозрачным голиком.

— Жалко? — раздался вдруг голос деда Степаныча. Он стоял рядом, похожий на водолаза из книжки.

— Жалко… За что её так?

Старик откинул на шляпу сетку и, ничего не сказав, прошёл в избушку. Я — за ним.

Колька что-то жевал, шаря глазами по стене, как вор.

— А… Мёд с сотами! — обрадовался он и живо схватил ложку. — Мишк, смотри: вот ружьишко так ружьишко…

На косяке висело ружьё.

— Такое же, как Шуркино, — сказал я.

— Прямо! Оно небось заряжено! На пасеку тоже могут напасть, да ведь, деда? Наелся бы тот бандит мяса и — сюда бы, медком закусить, да ведь, деда?

— Совались уж.

— О!

Мы подсели к чашке с мёдом. Соты таяли во рту. Сперва казалось, что не будет конца нашим жадным глоткам. Колька даже шепнул мне:

— Поскупился дед, всего полчашки наложил…

Но пятую ложку мы тянули в рот уже вяло, восьмую я вовсе не дотянул, но Колька осилил и восьмую, и девятую. До хлеба, который придвинул к нам пасечник, мы не дотронулись.

— Спасибо, дедушка! — сказал я.

— На здоровье, — ответил он.

— А остатки с собой можно? — спросил Колька. — У нас ещё один пастух есть — Шурка!

— Пусть сам придёт! Тут — до отвала, а на вынос не даю, — сердито буркнул Степаныч. — Ну, ступайте, а то пчёл натравлю!

Мы напились холодной воды и лениво вышли. Пасечник, вытирая руки о цветастую тряпку, хмуро кивнул на осину:

— Это не я её, до меня кто-то изувечил. — И снова уселся на чурбак.

Мы выбрались из лощины и скоро вышли на большую дорогу. Справа от неё дико чернели обуглившиеся деревья Первой гари, а слева утопал в хлебах неподвижный комбайн Фёдора. И вокруг на полный разворот — кудрявые околки.

Телегу с запчастью мы встретили на полпути к деревне.

Запчасть — маленькая шестерёнка — прыгала, как горошина, на подводе.

Девка, правившая лошадью, то и дело отодвигала её от края.

— Вот дураки, такую пустяковину на телеге везут. Верхом бы уж давно слетали, — проворчал Колька.

Дошли мы быстро, хотя нога, пораненная бараньим копытом, ныла и я прихрамывал.

Шурка был уже на скотном.

— Вы будто телились, — упрекнул он. — Ну, нашли?

— Нашли. Тётка Дарья велела выгонять стадо. Вот.

Дед Митрофан кивнул головой и открыл ворота.

Овцы забыли о несчастье. Они решительно спустились в лог и принялись хватать траву.

Колька не шнырял по тальнику, а шёл вместе с нами, молчаливый и насторожённый. Дуло пустого ружья устрашающе всматривалось в заросли. Овец мы туда не пускали.

— Вот тут, — проговорил Шурка, останавливаясь и наклоняясь.

Трава в этом месте была окровавлена и примята. Здесь лежала Хромушка. В двух шагах валялся нож. Колька поднял его, обтёр клочком травы и оглядел: да, обыкновенный сапожничий нож — скошенное острое лезвие, обмотанная грязной тряпкой ручка.

— Видно, до сердца не достал, короткий, — сказал Шурка. — Кто ж овец колет, их надо резать. Наверное, городской, бандюга.

Глава шестая

Вечером, когда мы передали стадо деду Митрофану, я сказал:

— Ребя! Айдате живее! Сегодня постановка в клубе! Мама сказала, что и я буду играть на сцене!

— Кого? — спросил Колька.

— Не знаю. Кого-то.

— Вперёд!

Шурка, задумчиво опершись на ружьё, произнёс:

— Я не смогу. Дома с Нюськой буду сидеть, пусть мамка сходит, она уж сколько не была.

Мы не пытались отговаривать его. Да и как отговаривать-то, когда он прав.

— Шурк, а мы к тебе после забежим. А?

Он пожал плечами, и мы разошлись.

Мама была дома. Она что-то жарила. Я, глотая слюнки, приблизил к сковороде нос; лёгкая крышка подпрыгнула одним краем, и горячий пар фыркнул мне в лицо — картошка!

— А-а, пастушок явился! — почти пропела мама, спускаясь с крыльца.

После всех пережитых страхов и приключений, когда казалось, что жизнь обрывается, увидеть вновь улыбающуюся родненькую маму было так невероятно и приятно, что я бросился к ней с каким-то всхлипом счастья, обнял за пояс и жадно уткнулся в мягкие сборки платья, словно запоздало прячась от всего недоброго и мрачного.

Похлопав меня по спине, она повернула мою голову к себе и спросила:

— А почему хромаешь?

— Чертило наступил… Мама, мама, а ведь у нас…

— Знаю, — остановила она меня. — Дарью встретила.

Огонь плескался в печке, трещина на её чёрном боку вырисовывалась огненной росписью, как молния на фоне грозовых туч.

— Теперь Кожиха затростит: «Я же говорила…»

— Зря ты так, сынок. Они хорошие люди… Кожины много пережили. Ты вот не знаешь, что такое война, а они под бомбёжкой были, смерть-то возле виска у них просвистела. Почернеешь поневоле… А вчера они ещё похоронную получили, отца убили. До ласковых ли им слов. Сама-то пластом лежит.

Мама говорила тихо, но я вздрогнул, услышав: похоронная. Я понимал это слово. Почтальонша выбегала заплаканной из дома, куда заносила похоронную. А в самом доме плач и причитания не стихали несколько дней. После люди ходили как тени, с синими кругами под глазами, безразличные ко всему.

Теперь понятно, почему Кожиха не появлялась в ограде, не выставляла стол: болеет. Витя с Толькой, наверное, утешают её, а сами небось швыркают носами… Надо же — убили… отца…

Я смотрел в сковородку, и мысли, много мыслей, коротких и недодуманных, рождались у меня в голове и куда-то исчезали.

— Ну, пошли кушать.

На столе лежала долгожданная горбушка свежего пшеничного хлеба, но я как-то не особенно обрадовался, будто всю жизнь ел такой хлеб. Я жевал и смотрел на отца, на его лоб, на его губы, на его шрам, уходящий в волосы, как тропинка в лес.

— Миша, ты не забыл про постановку?

— Конечно, нет! А кого я буду играть?

— Телефонный звонок.

— Кого?

— Звонок, телефонный!

— Как это? — опешил я.

— А вот увидишь!

— Звонок же не говорит, а звенит!

— Вот ты и будешь звенеть.

— Интересно!.. Ну, мама, спасибо, побегу! Меня Колька ждёт!

— Постой, Миша! Сегодня я не буду ночевать дома, прямо из клуба поеду на ток, так что не удивляйся. У нас останется Анатолий, я его попросила.

— Ладно, мама!

Я накинул пиджачишко, выскочил на улицу и побежал, спугивая успокоившихся гусей, которые сердито шипели мне вслед.

Луна уже появилась, но её лучи были бессильны, земля ещё жила дневным солнечным светом.

Чтобы попасть к клубу, нужно сделать большой крюк: обогнуть озеро, заросшее плавучими камышами, которые при ветре беспризорно шатались по водной ряби, обогнуть берёзовую рощу с покосившимися крестами старых могил. Эти могилы были одним из самых таинственных мест деревни. Слухи про них ходили необыкновенные. Будто ночами по влажной от росы земле здесь шляются заводные скелеты и отчаянно стучат сухими белыми костями, и будто звуки эти похожи на звяканье пустых консервных банок. Потом скелеты в одно мгновение шлёпаются на траву, к чему-то чутко прислушиваются и вдруг вскакивают враз и с криком: «Кха!» — взлетают в тёмное небо. Мы, ребятишки, только полуверили в эти россказни, но в сумерках косяком обходили рощу, а днём перебегали её на цыпочках: всё чудилась в густой листве кладбищенских берёз какая-то неотразимая жуть. Может, улетая, скелеты оставляли на сучках свои невидимые доспехи, может, с могил испарялась какая-нибудь нечисть и дурманила наши головы, но всегда, когда кресты оставались позади, мы тайком друг от друга глубоко вздыхали, как будто для того, чтобы очистить лёгкие от могильного воздуха.