У меня першило в горле от пыли, но я был рад, доволен. Я откинулся на подушки, ощущая тёплый прилив радостных, нежных чувств и к Нюське, и к ребятишкам, и к бабушке Акуловой, и к Граммофонихе. Оживи сейчас Кожиха — я бы каждое утро здоровался с ней и ещё бы здоровался в обед, пусть бы видела, что я воспитанный… Неужели от трубочки, подаренной врачом, я стал набирать силу и бодрость? Значит, она волшебная? Не знаю. Но если бы в окно не лился такой чистый солнечный свет и если бы я не был уверен, что вечером ко мне придут ребята, не знаю, помогла бы мне трубочка или нет. Наверное, нет.
В общем, мне было хорошо, только надоело лежать и бездельничать.
Манило на простор, на траву, за деревню, в Клубничный березняк, над которым облака, наверное, показывают сейчас своё удивительное кино; тянуло к ребятам, к неугомонной жизни.
Глава восьмая
Дураком я не стал. От раны сохранилась лишь маленькая ямочка-шрам, которая прощупывалась под волосами. Вот и с папой я выравнялся: у него — шрам и у меня — шрам. Так постепенно выравниваешься, наверно, со всеми людьми.
Мы пригнали стадо в деревню переждать полуденную жару. Ребята убежали на озеро купаться, а мы с Витькой заскочили к ним за книжкой. Витька протащил меня в переднюю комнату.
— Вот, выбирай.
Я оказался лицом к лицу с этажеркой, битком набитой разными книгами. От разноцветных переплётов рябило в глазах. Казалось, кто-то разрезал радугу и по кускам уложил её на эти полки.
— Нет уж, Вить. Ты мне сам дай, а то я до вечера провыбираю.
— Сам? Хорошо… Вот. «Путешествие Гулливера в страну лилипутов». Буквы по сантиметру. Во — книжечка!
Два часа спустя мы уже лежали на склоне Мокрого лога и читали. Толика не было, он поднялся зачем-то в Клубничный березняк. Овцы медленно брели мимо, не обращая на нас внимания. Кому что. Мы теперь скучали без книг.
— Гляньте, бравый солдат идёт, — прервал чтение Петька, приподняв голову.
Мы оглянулись. По склону шёл маленький человечек, помахивая узелком в одной руке. Он часто приостанавливался, наклонялся, что-то ощупывал, а то бежал за кем-то в сторону, а не догнав, бросал вслед узелком, поднимал и шёл дальше. Это была Нюська. Она подошла, уселась перед нами и развязала узелок.
— Шурк, ешь.
— Ты чего меня одного угощаешь?
— А кого же ещё?
— Кого? Всех.
— На всех тут не хватит, — оправдывалась Нюська.
— Надо приносить больше, чтоб на всех хватило.
— Мне не донести — вы помногу едите.
— Да уж, нам только подавай, — согласился Колька, вытащил из-за пазухи огурец, куснул, лёг на спину и стал жевать, глядя в небо.
— Вредно есть лёжа — подавишься, — заметил Витька.
— Не подавлюсь, — ответил Колька. — Я могу даже вверх ногами уплетать. Я могу с огурцом нырнуть в воду, а вынырнуть без огурца.
— Ты его утопишь, — сказал Витька.
— Что я, дурак — огурцы топить. Я его съем, — возразил Колька и вдруг поперхнулся и раскашлялся.
Петька начал колотить его ладонью по спине. Шурка развязал узелок и проговорил:
— Ты чего это яйца подавила?
— Я падала, — объяснила Нюська.
— Ты в кузнечиков швыряла, — уличил брат.
— Раз они прыгучие.
Подошёл задумчивый Толик с охапкой как попало набранных ромашек. Нюська оживлённо привскочила:
— Где ты нарвал ромашек?
— В березняке. Там их много.
— Я тоже пойду нарву, и кузнечика поймаю, и дёгтю у него выманю, и Шурке сапоги смажу, — затараторила она, подпрыгивая на одной ножке и поднимаясь на бугор.
— Толь, зачем это ромашки? — спросил я.
— На могилу маме…
Сблизившись с Кожиными, мы как-то забыли про Кожиху. Мы привыкли к их сиротству и даже не замечали его. Бабушка Акулова, казалось, вечно была при них. Но не привыкли сами ребята Кожины. Иногда в пылу какого-нибудь разговора они вдруг склоняли головы и замолкали на некоторое время. А утрами, когда мы выгоняли стадо из деревни, Кожины сворачивали к кладбищу и приходили к нам позже. Почему могилки не расположены с другого края деревни, чтобы каждый раз не натыкаться на них, не бередить ребячьи души? Можно и стадо гонять в другую сторону, но там слишком близко подступают болота, нет тальниковых зарослей и очень мелкая трава.
Толик сел и рассыпал перед собой ромашки. Витька подобрался к нему, и они стали выбирать цветочки со здоровыми правильными венчиками.
— Лучше венок сплести, а так коровы сразу слопают, — заметил Колька.
— Венки мы не умеем плести. У нас никто до мамы не умирал, а папе кто-то чужой плёл. А может, и совсем никто не плёл…
— А вы не из цыган? — пальнул вдруг Колька вопросом.
Толик слегка усмехнулся:
— Почему ты думаешь, что мы из цыган?
— Да сдуру он, — вмешался Петька.
— Вы какие-то чёрные, — ответил Колька.
— Мама наша — грузинка, должно быть, от этого, а отец — русский.
— А почему так? — Толик пожал плечами. — И почему ваша мать была такой… — начал было закручивать Колька новый вопрос, но Петька оборвал его, ткнув носом в траву:
— Хватит! Распочемукался!
— Нет, пусть, если интересно, — заступился Толик. — Ты хотел спросить, почему мама была такой строгой?
— Да.
— А чем это плохо? — в свою очередь спросил Толик, оглядывая нас. — Ну, чем? — Мы молчали. — Я, может быть, не всё оправдываю в маме, потому что кое-чего, наверно, просто не понимаю, но вот строгость — это, по-моему, полезная штука! Да, Витя?
— Если не чересчур, — отозвался тот.
— У мамы не было чересчур.
— Ага! — встрял опять Колька, отодвигаясь от Петьки. — Почему же она запрещала вам играть с нами?
— Кто это вам сказал? — строго спросил Витька. — Она, наоборот, удивлялась, почему это мы не можем подружиться. У нас было столько товарищей в городе! А тут… Она даже говорила, что, мол, сами подойдите!..
— А чего ж вы?..
— Чего ж! — Витька потупился. — Мы видели, что вы не очень к нам, даже совсем… Вот мы и не подходили.
— А почему она говорила маме, чтобы она не пускала меня пасти овец? — спросил я.
— Она боялась.
— Чего бояться-то?
— Не знаю. Она боялась за нас, за вас — за всех. Больные всегда, наверно, боятся. Она и до войны-то боялась, а тут как началось! Бомбёжки! Соседние дома взлетали на воздух, с нашего крышу сорвало… Здоровый мог с ума сойти.
Шурка вдруг сел, подтянул к себе цветы и начал плести венок. Мы тоже подсели ближе к ромашковой кучке и запустили в неё руки.
Мы сплели три венка.
На скотном дворе нас перехватил Анатолий. Он распрягал кобылёнку Грёзу, которая шаталась, как скамейка с расхлябанными ножками, когда Анатолий стаскивал узкий хомут. Все худые лошади — большеголовые.
— Так вот: сегодня известная вам тётка Феоктиста, моя мать, истопит баню. Официально приглашаю весь пастуший персонал на санобработку. Всех, кроме этой дамы. — И он указал на Нюську. — Сбор через полчаса. Явка обязательна. Ясно?
— Ясно! — молодецки ответил Петька Лейтенант. — Явимся.
Анатолий обернулся:
— Являются только черти, а люди прибывают… То-то.
Это было хорошо: помыться. Лето летом, а телу требовалась горячая вода. Я не был в бане уже с месяц, а Колька — не знаю сколько. Кожины отказались — бабка Акулова недавно топила им свою баню.
Мама живо собрала бельё: штаны, рубашку и полотенце с мылом. В сенях она догнала меня и вложила в ладонь какой-то кулёк.
— Что это?
— Передай тёте Фикте… Соль. У них нету соли, а нам вдвоём хватит… Только взамен ничего не бери. Она будет давать, ругаться, а ты не бери. Она ведь знаешь какая, наша тётя Фиктя… Ну, беги.
Гусиное отродье белыми цепочками тянулось с полей и болот.
Сытые, с тяжёлой развалкой, они проходили мимо чужих дворов тихо, тайком, а возле своих поднимали оглушительный гвалт — радуйтесь, мол, хозяева, мы вернулись. Гавкали собаки. Наскучавшись за день по людям, они отводили душу и на знакомых и на незнакомых.