Расстегнув плащ и отбросив в стороны концы пояса, Вадим Кузьмич сел на тускло мерцающий в полумраке стул, невидяще скользнул взглядом по черному увеличителю, по бликам красного стекла, по банкам, в каждой из которых таилась странная жизнь, таились судьбы, и в его власти было выпустить их, дать проявиться, свершиться, утвердиться. Но сейчас Вадим Кузьмич был далек от всего этого — он пристально рассматривал свою ладонь, помнившую холод ручки Сейфа, небольшого массивного колеса, вытертого миллионами касаний человеческих рук. И плечо, которым он оперся о Сейф, тоже хранило память о железном сундуке, изготовленном сто лет назад ему на погибель. Неужели бублик медного колеса станет штурвалом его судьбы!
— Разберемся, — сказал вслух Вадим Кузьмин, поднимаясь и сбрасывая плащ. — Разберемся.
За дверью слышались бухгалтерские голоса, и Вадим Кузьмин чутко улавливал, как постепенно исчезала из них доверчивость, уступчивость, он уже с трудом узнавал голоса женщин, с которыми только что здоровался. С непонятной яростью они отстаивали содержимое Сейфа, будто заранее знали, что их хотят обмануть, что сюда только за тем и приходят, чтобы подсунуть фальшивую бумагу и выдурить деньги. И просителя они встречали недовольно и опасливо, радовались, уличив его в незнании установленного порядка, в отсутствии важной подписи, печати, пометки, находя повод отправить обратно. А едва за ним захлопывалась дверь, возбужденно хвалились друг другу своей бдительностью и непреклонностью, возмущались невежеством приехавшего за сотни километров человека, не сообразившего позвонить заранее. И это все при том, что им не составляло никакого труда разрешить пустячную закавыку росчерком пера.
Как ни старался Анфертьев оправдать этих женщин, объяснить их поведение особенностями работы — не мог. Но сейчас возникло в нем новое ощущение, ему показалось, что эти женщины оправдывают в чем-то его самого, снимают часть его собственной испорченности, если не настоящей, то будущей.
— Ну ты даешь! — Вадим Кузьмич усмехнулся и еще раз осмотрел в красном свете свою ладонь, так хорошо запомнившую холод Сейфа.
В этот момент в картонную дверь лаборатории раздался частый стук. Колотили, по всей видимости, связкой ключей, и каждый удар отдавался в душе Анфертьева болезненно и унизительно. Человек по ту сторону перегородки был уверен, что сюда можно стучать и так, можно колотить по двери каблуками ботинок или, взяв с любого стола счеты, и их пустить в дело — хозяин комнатушки все стерпит, ему положено стерпеть, поскольку такое к нему обращение самое естественное.
Анфертьев не торопясь повесил плащ на невидимый гвоздик у двери. Стук продолжался. Анфертьев уже наверняка знал — к нему стучится заместитель директора Борис Борисович Квардаков. Он сейчас улыбался, и все женщины улыбались ему в ответ, не понимая унижения Анфертьева, все происходящее было для них небольшим развлечением, каковые нечасто случаются в разлинованной по клеткам конторской жизни.
О, этот стук в дверь!
По этому стуку вы без труда узнаете соседа, милиционера, страхового агента!
Человека, который пришел требовать долг, вы никогда не спутаете с тем, кто пришел просить в долг, вы всегда отличите долгожданного друга от настырного сослуживца. Но, похоже, Автор опоздал поделиться своими наблюдениями, поскольку во всех квартирах Москвы и области давно стоят электрические звонки. И звонят они, отражая не характер гостя и его успехи, а скорее степень износа данного звонка, исправность проводки и кнопки.
Анфертьев откинул жиденький крючок, распахнул дверь и лучезарно улыбнулся навстречу хлынувшему свету. На пороге стоял Квардаков — молодой, лысоватый, в чем-то мохнато-клетчатом, зеленовато-коричневом. Борис Борисович частенько напоминал простоватым сотрудникам бухгалтерии, что в прошлом он имел успехи в прыжках. Куда прыгал Квардаков, откуда, зачем, на какую высоту, глубину, длину — никто не знал, а на все попытки уточнить эти данные Борис Борисович нахально улыбался. Рассказывали, что он прыгал с парашютом, другие настаивали на том, что Квардаков никогда парашютом не пользовался, надеясь на силу ног и врожденную смекалку. Кто-то утверждал, что в молодости обстоятельства вынудили Квардакова выпрыгнуть из окна третьего этажа, и не помогли ему тогда ни смекалка, ни мышцы ног. Но в конце концов все согласились с тем, что прыжки его носили в основном административный характер. Об этом доложили Квардакову доброжелатели, и он улыбнулся, как человек, которому должность позволяет смотреть сквозь людей и даже сквозь финансовые документы. Известны случаи, когда большие люди не только смотрят, но и видят сквозь различные предметы, могут читать газеты сквозь живого человека, правда, в основном заголовки, мелкий текст различают немногие.
— О! Борис Борисович! — воскликнул Анфертьев. — Какая радость! Добрый день!
Как себя чувствуете?
— Спасибо, — настороженно ответил Квардаков. — Неплохо чувствую, правда, с утра покалывало, но это вас не касается.
— Где покалывало? — участливо спросил Анфертьев.
— Где надо! — пресек Квардаков неуместное любопытство фотографа. — Почему не открывали? Можно подумать, что вы печатаете там не снимки, а деньги!
— О, если бы я печатал деньги, то вы, Борис Борисович, осмелились бы лишь поскрестись в эту дверь и то по предварительной договоренности. И я не уверен, что услышал бы ваше поскребывание.
— Да? — Квардакову требовалось время, чтобы понять услышанное, но он сразу чувствовал, как к нему относится человек, и сейчас в нем что-то обидчиво напряглось. Будь он покрыт густой шерстью, все в бухгалтерии обратили бы внимание, как она поднялась у Бориса Борисовича на загривке.
— Вы, наверное, что-нибудь хотели? заботливо спросил Анфертьев, прерывая квардаковские раздумья.
— Вас вызывает директор. Срочно к Подчуфарину.
— А, — понимающе закивал Анфертьев на манер болванчика производства Китайской Народной Республики. — Это он вас послал? Спасибо. Я сейчас.
— Меня никто никуда не посылал! — строго произнес Борис Борисович. — Если надо, я сам кого угодно пошлю. Куда угодно.
— И правильно сделаете! — одобрил Анфертьев.
Квардаков подозрительно посмотрел на фотографа уловив двусмысленность в его словах, осторожно оглянулся — женщины улыбались. В старые добрые времена, когда Квардакова покрывала дикая нечесаная шерсть, она в таких случаях поднималась у него гривкой вдоль всей спины.
— О правильности моих действий судить не вам, Вадим Кузьмич! Запомните это раз и навсегда!
— Что вы, что вы! — засуетился Вадим Кузьмич. — Конечно! Только так! И никак иначе! Разве я могу судить о ваших действиях? Да и кто может о них судить?
Кто? Чтобы судить, надо иметь основание, предмет, результат! А у меня ничего этого нет. Да и у кого они есть? У кого? — Анфертьев на секунду замер перед Квардаковым, разведя руки в стороны и выпучив глаза таким образом, что на его лице возникла не то растерянность перед большим человеком, не то начальная стадия помешательства. Покосившись в сторону, Анфертьев заметил, как литые черты главбуха слегка дрогнули и на губах ее возникла еле заметная улыбка. Зинаида Аркадьевна была единственным человеком на заводе, который вслух осмеливался назвать Квардакова бездельником. Он и в самом деле второй или третий год путался у всех под ногами, расспрашивая о детишках и родителях, всячески показывал заинтересованность в плановых показателях предприятия, а сам — о, хитрец! — сам все это время ожидал перевода директором на какой-то заводец вроде этого.
Поговаривали, что его прислали поосмотреться, пообтереться, пообтесаться.
Подчуфарин не торопился загружать его делами, понимая, что ни к чему хорошему это не приведет, и поручал Квардакову в основном курьерские обязанности, посылая в трест с отчетом, в редакцию с ответом на жалобу, в школу на встречу с выпускниками, в милицию вызволять загулявшего механика, токаря, слесаря.
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Анфертьев заметил, что за ним по пятам неотступно следует Борис Борисович, — он тоже торопился к директору, опасаясь, что без него произойдет что-нибудь такое, о чем ему положено знать и высказать мнение.