— А там будешь ты решать, — добавил Каблучков.
— Не я, а партийная организация.
Филипп Иванович сидел все так же, с опущенной головой.
В тишине неожиданно прозвучал голос Морковина:
— Присоединяюсь к Галкину.
— Ну-с, — начал Каблучков, видимо не считая нужным возражать Галкину и отвечать на его высказывание. — Ставлю вопрос на голосование: кто за то, чтобы Егорова Филиппа Ивановича за идеологическое разложение и за анархию в агротехнике исключить из партии? Кто за это — прошу поднять руки… Пять. Кто против? Два. Воздержались? Нет. Принято подавляющим большинством. Все ясно, товарищи!
Наступило молчание.
— Каблучков! — неожиданно прозвучал голос Галкина.
— А?
— Опомнись!
Каблучков покачал головой и сказал:
— Эх-хе-хе-хе! Устарели вы, товарищ Галкин. Стареете и отстаете. И ничего-то вы не понимаете. — И сразу же обратился к Егорову: — Товарищ Егоров! Положите билет на стол.
Только теперь Филипп Иванович понял, что случилось. Он должен положить билет члена партии. Тот самый билет, который сохранял в боях сухим, даже и в то время, когда сам был мокрым до нитки; положить тот самый билет, на котором, на уголке, осталась капелька его крови, напоминая о многих погибших друзьях, о неведомом никому героизме отца. Положить этот билет! Это было не в его силах. Он стоял, сгорбившись, и держал в руке красную, дорогую сердцу книжечку. Стоял и не двигался. А Каблучков подошел, взял билет за уголок, слегка дернул его и вернулся с ним к столу.
— Не имеешь права! — крикнул Николай Петрович, не сдержавшись. — Это можно только в обкоме!
— Я знаю, у кого можно взять и у кого нельзя, — ответил Каблучков.
Филипп Иванович с трудом смог бы вспомнить, как он вышел из кабинета…
В «Москвиче» по дороге домой Николай Петрович и Филипп Иванович молчали. Было тяжко.
А у гаража, после того как загнали автомобиль, Николай Петрович сказал:
— Ты не того… Не падай духом. Не теряй веры… в партию.
Филипп Иванович крепко пожал руку Галкина, долго держал ее в своей, будто прощаясь навеки, и тихо произнес:
— Спасибо… друг! — И пошел в темноту.
Было два часа ночи.
Филипп Иванович не пошел домой. Он прошел село и пошел меж двух полей — справа пшеница, слева картофель. Шел и шел. Потом остановился, посмотрел в темноту. И вдруг упал ничком в картофельное поле… Прижался щекой к мягкой земле и заплакал горько, безутешно.
Ночь была темная-темная! Тучи закрыли небо. Надвигался дождь. Где-то вдалеке сверкнула молния.
А в поле одиноко плакал человек, царапая скрюченными пальцами любимую землю.
Николай Петрович пришел домой. Поужинал через силу. Ел просто потому, что считал — есть надо обязательно. Так колхозница, похоронив дорогого человека, не забывает вынуть хлебы из печи.
И вдруг ему пришла мысль: «Малый-то он горячий. Как бы чего не сотворил с собой». Он встал из-за стола, не допив молока, и вышел.
Тихонько постучал в окно. Дверь открыла Любовь Ивановна, жена Филиппа Ивановича.
— Дома? — спросил Николай Петрович.
— Нет. А что? Он же с вами поехал.
— Дело-то какое, — замялся Николай Петрович. — Неприятность вышла.
— Не томите! Скорей скажите! — вскрикнула Любовь Ивановна.
— Не надо так волноваться. Все обойдется… Из партии исключили… Ну вот… куда-то ушел.
Любовь Ивановна потащила за рукав Николая Петровича в комнату. Она зажгла лампу, разбудила Клавдию Алексеевну. Она забыла, что стоит перед Николаем Петровичем без кофточки, и тихо плакала, без всхлипываний и причитаний — просто катились непослушные слезы.
— Что же это такое? — спрашивала мать не то сама у себя, не то у Николая Петровича. Она смотрела в пол, скрестив руки на груди и ссутулившись. — Где он?
— Ушел из гаража домой. Поискать бы надо… — А внутренне Николай Петрович ругал сам себя: «Вот я какой старый дурак! Человека в беде отпустил». И добавил: — Может, он в саду?
— Мама! Не в клети ли он лег спать? Не хотел нас будить и лег там, — Любовь Ивановна вышла из хаты, но сразу же вернулась и закричала: — Пойдемте! Поищем!
— Не кричи, Люба, — строго сказала мать. — Пойдем, девонька. Спасибо тебе, Петрович.
— Может, и мне с вами?
— Не надо. Побудь тут, может, без нас придет… Если надо, кликну сама.
Шли они молча. Материнское чутье подсказывало: «Если ушел от гаража домой, то прошел мимо хаты, значит, так и пошел в поле, пошел прямо и прямо — горе не даст кривулять. А если шел прямо и прямо, ничего не случится. Когда человек идет прямо — выдержит».
— Ничего не случится, — сказала она вслух, подтверждая свою мысль. — Не горюй, Люба. Обойдется.
Светало. Филипп Иванович сидел сбоку дороги в картофеле и смотрел на зарю, положив подбородок на колени. Тут и увидели его мать и жена. Он сидел к ним спиной. Любовь Ивановна упала ему на плечо и говорила:
— Филя! Не надо так. Надо держаться. Правда сильнее, Филя.
Николай Петрович после ухода женщин, с рассветом, пошел в сад, спустился к речке, постоял там и вернулся на крыльцо Филиппа Ивановича. Он сел и задумался, наклонив голову. Казалось, дремал. Но он думал. Это была не первая его бессонная ночь — их было много, беспокойных и трудных бессонных ночей. Солдат революции, Галкин всегда думал, жизнь многому его научила. Взвесив все, он решил: Филипп Иванович вернется. И еще думал он о Каблучкове и о многом ином. Не перечислить всего, о чем может думать человек, отдавший всю свою жизнь народу, партии. С тех пор как он взял в руки винтовку, еще молодым рабочим, ни один день не принадлежал ему лично.
Николай Петрович услышал шаги, поднял голову и улыбнулся.
Филипп Иванович спросил:
— Испугался?
— Не то чтобы испугался, а…
— Зря. Не веришь мне?
— Как тебе сказать?.. Человек же ты… Может струна лопнуть. А натянулась она донельзя.
— Ну, пойдем в хату. Люба! Достань нам поллитровку. Спать надо. А так — не уснем, — сказал Филипп Иванович.
Он умылся. Сел за стол против Николая Петровича. И тот заметил в осунувшемся лице Филиппа Ивановича что-то новое: за ночь появилась еще морщина на лбу, но во взгляде выросла уверенность. Казалось, он постарел сразу на несколько лет, и Николай Петрович подумал: «Сам себе душу вытряс».
— Так что выдержишь? Вытерпишь? — спросил он.
Филипп Иванович кивнул головой и налил в стакан водки.
— Вот этого-то и не надо бы, — возразил Николай Петрович.
— Надо, — твердо сказала мать. — И — спать. Спать. Помогает.
— Ну что же сделаешь, надо так надо. Не за горе, а за надежду! — Николай Петрович выпил залпом.
Они поели. Посидели немного молча. Обе женщины вышли, оставив двух мужчин наедине.
— А это уберем, — сказал Николай Петрович. — Лить больше не будем.
Филипп Иванович заткнул бутылку пробкой и поставил в шкаф.
— Может, и еще год постоит… До следующей «надежды»… — проговорил он, отходя от шкафа и снова садясь против Николая Петровича.
— Ну что ж, вера в тебе есть, сила в тебе есть — устоишь. Выдержишь.
— Трудно, друг! — Филипп Иванович поник головой на руку, лежащую на столе. — Обидно и… тяжко.
— Ну потужи, потужи… Помогает, если выскажешь. А если есть слезы — поплачь: легче, говорят.
— Нету слез. И не нужны они. Я их сегодня… последние за всю жизнь. Уже нет их. И не будет. Осталась злоба…
— И это надо. Человек, если он не умеет ненавидеть, не умеет и любить. Все это правильно. Бой только начался. Подтянись. Успокойся. Я, брат, тоже и падал и вставал, был битым и сам бил. Все было. А кажись, правду всегда чуял.
— Я вот надумал сегодня там, в поле: правда в народе. Мы с тобой слышим эту правду. И можем выдержать любое горе. — Он помолчал, потом открыл сундук, порылся в нем, достал конверт и подал его Николаю Петровичу. — Читай. Об этом письме ты знаешь, а читать и тебе не пришлось. Мать говорит: «Читай и помни, как надо жить».
Николай Петрович вынул из конверта письмо, развернул его, надел очки и стал читать про себя. А Филипп Иванович смотрел на друга. Письмо было написано не очень грамотным человеком, корявым почерком, поэтому быстро его прочесть нельзя.