Вадим Глазычев не просто прозрел. Он принял единственно правильное решение.
Шатаясь и покачиваясь, с радостью вдыхая смрадный запах одуряющего и вдохновляющего гнилья, передвигался он от одного помойного бака к другому. Липкими руками залезал он в них, ища там веревку, на которой можно повеситься. Но, знать, не один он уже рылся в баке, подлые академики наплодили горемык, склонных к самоистязанию, веревку здесь не найдешь, ее надобно искать в другом месте, у соседки попросить, что ли. На время, конечно: записку напишет перед повешением, пусть, мол, веревку отдадут ей, мы, Глазычевы, люди честные. И пусть соберут с мэнээсов деньги, которые он им давал в долг. И прежде всего — с лаборанта, который не открыл ему дверь в бассейн, эта сволочь брала у него до получки одиннадцать рублей.
Спасительная мысль озарила его: электропроводка! Сплетенный шнур не выдержит тяжести удавленника, но если вырвать потолочное крепление и встать на табуретку, то на выступающий из-под штукатурки крюк можно набросить шнур, крюк не подведет, и есть какая-то услада, особая месть Лапиным, когда он повесится именно в той комнате, куда они его заключили, как в клетку. Не мешало бы выпить, чтоб безболезненно отправиться в мир иной, туда, где нет академиков и адвокатов. До магазина рукой подать, однако — плащ его вымазан чем-то гадким, а продавщице он уже дважды подавал глазами знаки, содержавшие призыв известно к чему.
Что делать? Как жить? То есть какой величественной смертью попрать собственные дурости, заодно покарав ею все подлости академиков?
Догадался. Отряхнулся, гордо выпрямился, представляя уже, что увидит соседка и милиция, когда выломают дверь его комнаты. Неторопливо пошел к подъезду, на прощание глянув назад, туда, на помойку, которая подарила ему хорошие мысли о прошлом и будущем.
Соседки, на счастье, дома не было. Вадим похвалил себя за дальновидность: абажур он так и не купил. Выкрутил лампочку из патрона, дернул за шнур открытой проводки. С потолка что-то посыпалось, но шнур не поддавался. Видимо, кто-то из прежних жильцов намертво присобачил его к железному крюку, а тот приварен к балке. На шнуре, возможно, уже вешались обманутые академиками несчастные.
Но нельзя вешаться, как все необразованные люди, он ведь все-таки кандидат наук, и не пристало ему кончать жизнь просто так, сунув голову в петлю. Надо казнь над собой дополнить чем-то таким, чтоб ахнула милиция, чтоб соседка до всей Москвы донесла весть о смерти обманутого господами жильца. Что же тут придумать, что?
И было придумано. Решено — в отчаянном порыве мысли: самоубийство с самосожжением, то есть вздернуться на шнуре так, чтоб пятки ног лизал огонь костра, а горючий материал рядом, вот он — толстая папка с золотым тиснением «Диссертация на соискание ученой степени кандидата физико-математических наук…». Надо ее привести в вид, удобный для возгорания.
Вадим Глазычев открыл папку, встряхнул ее — и под ноги его опустились, бабочками попорхав над полом, бумажные листочки, исписанные мелким почерком, его почерком. Он поднял их, чтоб пустить на растопку, но вчитался — и едва не зарычал, потрясенный.
Это был полный список вещей и предметов, подробнейший перечень того, что находилось в трехкомнатной квартире, откуда его безжалостно вытурили. В памятный для него день составил он его, при обходе квартиры, которую грозились у него отнять. Ложки и вилки в серванте (и сам сервант, разумеется), скрупулезно пересчитанные простыни и наволочки в комоде (и этот попал в список), разноцветные салфетки и пододеяльники там же; финский холодильник «Розенлев» и западногерманская стереорадиола «Грюндиг»; и многое, многое другое. Да что там перечислять: все! Он даже набросал тогда карандашные рисунки гарнитуров, коим не нашлось места в списке, и, тряхнув диссертацию, Глазычев нашел в ней и чертежик квартиры с габаритами мебели в ней; отдельно, на четырех листочках, скрепленных зажимом, — названия всех книг в обоих книжных шкафах и на десяти полках.
Воистину полный список! Почти инвентаризационная ведомость! Документ, не заверенный, правда, нотариусом, но тем не менее — опись имущества, его имущества, реквизированного Лапиными, и вырвать это имущество из кровожадных рук латышей становилось отныне его жизненной задачей, целью жизни, в чем он поклялся, решительно отвергнув мысль о повешении над костерком из диссертации. Поклялся — стоя у окна, перед бетонными квадратами забора: да знайте же вы все, что свое он вернет, обязательно вернет! Для чего и составлен этот манифест освобождения трудящегося человека от пут академического капитала! «Я сделаю это! Сделаю!» — танцевал он над так и не вспыхнувшим костром, но пятки его уже поджигались неуемным желанием отмстить, вернуть себе трехкомнатную квартиру и дочь какого-нибудь академика, другого, не Лапина.
И не все так плохо, оказывается. Какие козни ни строил всесильный адвокат, а лишить его московской прописки не смог. И как ни старались академики отнять у него партийный билет — фигушки, вот он, в кармане, та самая книжица, которая, по уверениям земляка, и спасательный круг, и парашют.
Уверенность в торжестве справедливости возросла, когда под вечер в комнату его ввалился запыхавшийся курьер из института: высокое начальство бушует, неистовствует, «Тайфун» разукомплектован, прибор не работает, извольте вернуть недостающий блок, иначе — милиция, обыск! Угрозы, однако, никакого действия на Глазычева не возымели: ведь прибор ни за кем не числился, он бесхозный.
— Вон! — свирепо заорал Вадим Глазычев. — Прочь от моего дома, пока я вас сам не засудил!
8
Несколько дней он жил, выходя из дома только в столовую и за хлебом. Охающая соседка решила, что его обокрали, и робко предложила трояк до получки. Пришлось купить литровый чайник и два стакана, в одном из них Вадим заваривал чай. Ничего больше приобретать он не желал. Он проживает здесь временно! — такое решение принято было. Вихревые потоки судеб вынесут его на середину людской реки, а там уж он доплывет до плодоносящего берега, обустроенного и малонаселенного, где сады и райские кущи. Судьба о нем позаботится, иначе быть не должно, судьба сама явится сюда.
И судьба пожаловала — дверным звонком, заглянувшей в комнату соседкой, а вслед за нею мелкими шажочками вошел сутуловатый гражданин: негрязное пальтецо, под ним — засаленный пиджачок; физиономия прибитого бедами пенсионера, голос тихий, но слова произносятся отчетливо, — человек, чувствуется, почитывал обывателям какие-то лекции по линии общества «Знание», а короче говоря — отец, Григорий Васильевич Глазычев собственной персоной, Вадим его лет десять не видел, как и мать, впрочем. Накануне свадьбы Ирина заикнулась было о приглашении отца и матери из далекой провинции, но Вадим отговорил. А сейчас папаша прикатил и попал — подивитесь, пожалуйста, — на квартиру бывшей супруги, до адресного стола еще не дошла измененная прописка, место жительства стало другим, на Пресню указала Ирина, но, оказывается, пугавшийся Москвы отец и сюда не добрался бы без поводыря, а им был уродец Кирилл, во дворе под грибком читавший какую-то толстенную книгу; Вадим увидел его из кухни, когда ставил на газ чайник. Проклиная идиота, ворвался в комнату. По возможности мягко спросил о том, что его интриговало много лет: почему отец развелся с матерью. Ответ поразил его глупостью:
— Она всегда страдала уклонами. Ты еще не родился, когда она идеологически неверно восприняла постановление ЦК КПСС о культе личности… Мы потом и про антипартийную группу Молотова, Кагановича и прочих обсуждали горячо. А после того, как она отрицательно отнеслась к октябрьскому Пленуму ЦК, — ты уже в детский сад ходил, — терпение мое лопнуло.
И этот недомерок, этот хлюпик, это ничтожество — по всем документам числится его отцом! Да любому человеку плевать на кремлевскую возню, а мать, видите ли, держалась какого-то особого мнения. Ну и родители. Кстати, оба — плюгавенькие, недоразвитые, вот и спрашивается, в кого же он, Вадим, ростом вышел?
— Да она умерла уже, давно.
Когда — Вадим спрашивать не стал, а вопросы копились и копились, да только что мог ему ответить этот тип. Из-за него вся его жизнь поломана, он виновник того, что Вадим сейчас торчит в этой конуре и целиком зависит от богатеньких. Он! Был же тип этот в годы войны начальником орса, попал на эту хлебную должность по инвалидности, на войне ранили, мог бы из рабочего снабжения кучу денег наворовать, как предшественник его, с такой заначкой ушедший на пенсию, что сынок его, одноклассник Вадима, на переменах лопал булки с маслом. Нахапать, обеспечить себя на всю жизнь имел возможность отец, чтоб Вадим не кланялся в ножки каждому богатею в столице. Квартиру мог в Павлодаре получить, и получил было, да вдруг отказался в пользу многодетного зама. В кабинете ночевал, а сыну угол снимал в далеком пригороде, и пришлось Вадиму от шестого до десятого класса жить одному, отца перебросили на банно-прачечный трест в другой город, от матери приходили какие-то жалкие деньги, и если б не школьные обеды, по милости или дурости отца в бытность его председателем исполкома введенные, то окочурился бы. Так вот и получилось: все лучшее — чужим, а своему ребенку — шиш. От недоедания и слабаком вырос, мышцы дряблые, ноги хилые, как у дистрофика, дважды студентом записывался на выгрузку вагонов, чтоб подзаработать и хоть раз досыта наесться, — и понял, что не по нему эти физические лишения. Но мать, мать! С голоду померла, учителкой трудясь в таежной глуши, мешочек кедровых орехов прислала однажды, так мешочек отобрали старшеклассники, били и били до тех пор, пока проходивший мимо десятиклассник Сумков не отогнал их.