Вместе с тем не противиться злому вовсе не означало подчиняться злому, по его приказу делая зло, как это было выведено огосударствленной Церковью (пусть под вуалью) из посланий Апостолов. В предшествующих заповедях (Мф. 5:21, 22, 27, 28, 32, 34), рассуждал отец Михаил, Христос обобщенно говорит: не делай зла (А), далее следует (Мф. 5, 39-44) — не противься злому (Б). Непротиворечивое соисполнение заповедей А и Б возможно лишь при одном значении Б — “не противься злому, делая зло”; из этого и вытекает единственно возможный закон Иисуса — не противься злу злом, не противься злу насилием, — закон, которому учили и который исполняли учители и обращенные первых веков (прежде всего по отношению к самому страшному злу — войне) и который спустя полторы тысячи лет почему-то назвали “толстовством”.
Всё это отец Михаил разобрал очистки совести для: он не довольно знал греческий, но по-русски “не противиться”, “не сопротивляться” всегда звучало для него именно так — не противиться злу злом, но не подчиняться злу, делая по его приказу зло. В большинстве случаев обыденной жизни это тоже было легко исполнять: хотя и не ругайся с троллейбусным хамом, но и не расталкивай по его требованию локтями людей; хотя и не говори подлеца дурному начальнику, но и не пиши по его приказу донос; хотя… Подавляющее большинство случаев в обыденной жизни были те, о которых Петр или Павел сказали бы: будьте покорны всякому человеческому начальству, а Иисус — ни начальнику, ни кому-нибудь по приказу начальника, — никому не делайте зла.
IV
Не видя серьезных препятствий этому в жизненном обиходе, отец Михаил обдумал и последний рубеж, из-за которого Церковь и люди окончательно отвергли Закон Иисуса: непротивление злу, угрожающему твоей или ближнего жизни. В заповедях не противься злому, любите врагов ваших и благотворите ненавидящим вас нет исключений (там, где они есть, Иисус их оговаривает); эти заповеди нельзя отнести и к третьей части поученья Пелагия: “Бог запрещает злое, повелевает доброе и советует совершенное”, — совершенным (не все вмещают сие, но кому дано) Иисус называет безбрачие… Эти заповеди во всех случаях надлежит исполнять.
Не делай зла и не противься злому, если тебя будут бить и, может быть, забьют до увечья или убьют. Не противься злому, если он отберет у тебя всё, что у тебя есть, и ты, может быть, умрешь голодной или холодной смертью. Не убивай по приказу злого, хотя за отказ убивать тебя самого убьют, и не убивай приказывающего злого, чтобы самому избежать смерти. Исполняй: говорит Иисус.
Неверующий или полувер сразу сказали бы, что это нелепо. Отцу Михаилу было ясно, что это не может быть нелепо. Во-первых — потому, что так сказал Бог, а без Божьего — или пусть даже мирского: родителей, идеи, традиции — авторитета, с точки зрения личности, а не уголовного права, нелепы заповеди “не убий” и “не укради”, не говоря уж о “не гневайся”, “не клянись” и т.д.: отчего же не убить и не украсть, если ты находишь это полезным для себя и уверен в своей безнаказанности? Другое дело, что это не будет тебе полезным, но ты об этом можешь не знать. Во-вторых же — это не нелепо потому, что и человек, и мир спасутся только неделанием зла, уменьшением количества зла: человек праведный после жизни земной обретет жизнь вечную (кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет её), а главное — мир земной не прейдет. Это было не только не нелепо, но единственно разумно и правильно, — но…
Однажды — это было еще в семинарии — Орлов принес книгу религиозных сочинений Толстого. (На последнем курсе Павел совершенно закусил удила; когда кто-то заметил, что на Толстом анафема, он отвечал Пустосвятом: “А мы вашими анафематствованиями себе афедроны подтираем!”). Толстой писал, что для истинно, по Евангелию, верующего человека не противиться злу даже в случаях, угрожающих жизни, не то что легко, а совершенно естественно — неестественным было бы иное. В своих рассуждениях он ни словом не упоминал о телесной природе человека, о могущественном инстинкте, охраняющем жизнь, — как будто их вовсе не было и вся жизнь человеческая управлялась только его сознанием в соответствии с его убеждениями. Либо Толстой заблуждался в себе, либо великий разум его действительно обрел совершенную власть над плотью, но во всяком случае провозглашать (то есть он даже не провозглашал, а просто молчаливо признавал) полный примат разума над плотью у миллиардов людей было очевидной ошибкой. Сам отец Михаил, который искренно веровал и редко грешил потому, что знал: на него смотрит Бог, — попадал в положения, когда его любящий и верящий разум почти полностью подавлялся инстинктом. В первый раз это было, когда он пережил крушение поезда: вагон сильно, так, что болезненно дернулось тело, ударило, попадали стоявшие люди, пронзительно зашипел вырвавшийся откуда-то пар и страшно, раздирая рот и выкатывая глаза, закричала сидевшая напротив отца Михаила женщина; в другой раз — когда он ехал домой на каникулы и на автобусной остановке в Твери на него набросилась, приняв его за кого-то другого, толпа полупьяных парней. Бог спас — отбила каким-то чудом подъехавшая милиция, — но в эти секунды он забыл обо всем: была только невыносимая мука страха, непреодолимый порыв бежать, и если бы в этот момент в руках его оказалась какая-то могучая, земная или волшебная, сила, он с ужасом в клочья разметал бы осатаневшую от жажды крови толпу. В эти мгновенья разум почти угасал — а если не угасал, то освещал единственно всевластную волю инстинкта: спастись! выжить!… Тому же последователю Толстого, исповедующему Евангелие, но не верующему в загробную жизнь, для того, чтобы совершенно исполнять заповедь непротивления злу, надо обладать не просто незаурядным, а фантастическим мужеством, — несравненно большим, чем мужество солдата в бою, когда он, хотя и рискуя жизнью, но изо всех сил защищается, чтобы выжить, — христианин Толстого должен сознательно выбрать смерть… Но и христианину, верующему в бессмертную душу, тяжело без сопротивления выбрать смерть.