— Слушаю тебя, брат Георгий.
— Гордыня, опять гордыня, отец Михаил! Сил моих больше…
“За что?! Он умер лютой смертью за них, а они над Ним — бесконечно милосердным! — смеются. Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему: Ты не мог простить хулы на Духа Святого — уже потому, что это было не в Твоих силах, — но за Себя Ты им простил! А они?…”
— …тот уже профессор, этот банкир, тот депутат — а я… Понимаю, что гадость, в первую голову глупость, всё понимаю — и — ничего! Читаю и Соломона, и Евангелия, и “Путь жизни”, и… почитаешь — камень с души, а час проходит — опять! А главное…
Георгий так волновался, что говорил почти в полный голос. Отцу Михаилу тоже было тяжко — так тяжко, что нестерпимо, до дрожи в коленях, хотелось повернуться и быстро уйти, — уйти от кающихся, из церкви, полной людей, вообще от людей… Он несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь собраться с силами, с мыслями, — мерзкая тварь стояла перед глазами, смотрела, улыбаясь развратным ртом, на умирающего Христа… “Прости ей, Господи, не ведает, что творит”, — неискренне подумал он, надеясь кротостью успокоить мятущийся в соблазне проклятий разум, — не помогло. “Если они такие… то зачем всё это?… Зачем?!!”
Георгий продолжал горячо говорить: “…смысла… ничего… никому не нужен…”, — отец Михаил медленно, с полузакрытыми глазами кивал: всё было всё равно. Вдруг в уголке сознания как будто промелькнуло спасение — рванулся из последней силы к нему. “Но почему ты решил, что она хотела оскорбить Его? Она хотела посмеяться лишь над тобой, унизить тебя… может быть, она не любит церковь, но церковь — это еще не Ты; многие верят в Тебя, но не признают нашей Церкви…” Вспомнил, как на последней встрече с Орловым один подвыпивший новообращенный баптист чуть не кричал: “Это такие, как вы, право-славящие, распяли Господа нашего Иисуса Христа! Приди сегодня Иисус — ваши первосвященники тут же побегут в прокуратуру, чтобы Его расстреляли. Уж Он-то знает, что вы за смоквы; миллион крепостных у вас отобрали, землю отобрали, загс отобрали, так вы на тысячелетие водкой пошли торговать?!”.
Но нет, это всё самообман, этому раскрашенному чудовищу был нужен Он, а не слабая Церковь; такие ненавидят Его, отвергающего власть их распаленных похотным жаром, алчущих обезумленной жертвы чресл…
Вдруг — отец Михаил вспомнил о той, кого он так ожидал; его как ударило: а ты? а ты?! Изыди, сатана!… — заревел он вне себя про себя, — Господи, ты же знаешь, что это совсем другое!…” Не в силах противиться побуждению, он чуть повернул голову и, продолжая мирно кивать в такт почти не задевающей сознания исповеди Георгия, посмотрел на нее… она стояла первой, шагах в десяти от него, лицо ее было прекрасно — чисто, кротко, немного бледно, — он смотрел на нее с надеждой… с любовью: помилуй, спаси, сохрани, — упокой сознанием, что не всё в мире скверна… Господи, какое лицо! Она с нами, Боже… Отец Михаил, светлея, отвел глаза — и посмотрел, сочувственно помаргивая, на Георгия.
— …мерзость в душе. И уже не знаю — что в моей жизни от убеждения, от веры, а что просто от неспособности и безволия… которые прикрываю верой и убеждениями. Ведь до чего дошел: иногда думаю: “А без Бога ты что — слаб? Не можешь? Кишка тонка?!”. И вообще… что? для чего?! — чуть не выкрикнул он. — Какая-то бессмысленная, бесполезная каторга, а не жизнь! Ну… что делать, отец Михаил?!!
Георгий замолчал… и наружно враз успокоился. Отец Михаил знал и этого человека, и других, подобных ему людей: где еще они могли выплеснуться, кто, кроме него, стал бы их слушать — и кому бы они решились это сказать? Интеллигенция, люди-борцы-с-собой, скованные бесконечной — замкнутой — цепью из “что делать” и “почему”, они были неспособны вполне уверовать, потому что их Бог-Разум страстно хотел, но не мог склониться пред Богом веры, и мучили себя, потому что к их постоянной борьбе с собой прибавлялась еще борьба между верой и разумом. Отец Михаил знал и жалел этих людей, истерзанных изощреннейшими пытками самоедства, но сейчас, взглянув на Георгия и услышав и вспомнив, что он говорит (а он всегда говорил об одном и том же), вдруг опять почувствовал досаду и раздражение — уже на Георгия. Все, все думают только о себе! Страдают, мучают себя и других из-за химер, созданных их лукавой, пресыщенной, неспособной к доверчивости душою, — спешат к покаянию, просят у Бога прощения, просят их поддержать, ободрить, чтобы на изнемогшей под тяжестью “Я” душе стало легче — на час, на день, на несколько дней, до очередного, оскорбительного по своей ничтожности, повода для уныния: “не самореализовался”, “не самовыразился” — о, что за слова! о, жалчайшая тварь — человек! место тебе среди бабуинов!… А кто из вас подумал о Нем? Ведь Ему не стены эти нужны… золоченые (и правильно, в самое сердце ужалил тогда баптист: “Ходите в парчовых одеждах перед обнагощённым Христом!”), не песнопения, не земные и поясные поклоны, — Ему вы нужны! Ему нужно знать, что Он не напрасно умер!…