Беда, постигшая отца Михаила, была в сложном, вдруг случившемся переплетении нескольких жизненных обстоятельств. Первым из них было то, что отец Михаил полюбил. То есть, конечно, в том, что человек полюбил, беды быть не могло, — беда была в том, что женатый человек, священник отец Михаил полюбил замужнюю женщину, свою прихожанку.
Наташа (ее звали Наташа) на вид была ровесницей отца Михаила — он до сих пор не знал, сколько ей лет. В его глазах она была очень красивая: у нее были черные волосы (которые он, впрочем, видел лишь из-под шапочки или платка), удлиненное с тонкими чертами лицо и темно-карие, с золотистым отливом глаза под пушистыми круто-изогнутыми бровями. Отцу Михаилу было страшно признаться себе, на кого была похожа Наташа, — и в последнее время он избегал смотреть на икону, поставленную по обычаю слева от царских врат.
В первый раз она появилась в церкви (то есть в первый раз он увидел ее — выделил ее из толпы: убежденный, что он не смог бы ее не заметить раньше, отец Михаил был уверен, что это был ее первый приход), — в первый раз она появилась в церкви около года назад, в самом начале его священничества — перед тем он два года дьяконствовал. Он увидел и сразу запомнил ее лицо — хотя сейчас, конечно, не смог бы уже описать первых движений своей души — да и тогда едва ли: зарождение любви неуловимо для касти рассудка… Потом он увидел ее во второй, третий, четвертый раз — то есть уже всякий раз узнавая, вспоминая ее, — и у него… нет, и тогда еще он не мог выделить никакого определенного чувства — ну, может быть: “какое приятное женское лицо…” — да! уже — “приятное женское лицо”, тогда как во время службы у большинства его прихожан были одухотворенные, приятные просто лица. И все-таки началось его падение — произошла первая, казалось, совсем неопасная, незначительная осыпь обрыва, к самому краю которого он опрометчиво подошел, — пожалуй, с того, что однажды он вспомнил ее лицо перед службой — и, выйдя на солею и не увидев его среди лиц прихожан, почувствовал легкое разочарование, или огорчение, или досаду. Она появилась через несколько дней — и, увидев ее, отец Михаил обрадовался и заволновался, — и вот после этого раза он уже перед каждым богослужением вспоминал о ней и хотел увидеть ее.
Погибельно для него было еще и то, что он не вдруг распознал опасность: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем, — а в чувстве его и искры не было вожделения, ему было просто приятно и радостно смотреть на нее… Первое настоящее потрясение, которое открыло ему глаза на пропасть, разверзшуюся перед ним, он испытал вскоре на благовещенской литургии.
Они служили вдвоем с отцом Филофеем; она пришла и стояла в толпе, у придельного иконостаса, — среди однообразных лунок десятков лиц он отчетливо видел ее лицо. Провозглашая троичное славословие, отец Михаил вдруг понял, почувствовал страшное: что он служит для Господа… и для нее! — нет, даже так: и для Господа, и для нее!… — и неожиданное осознание этого так потрясло его, что он сам, вместо лика, начал читать псалом… Правда, с ним и раньше случалось, что, захваченный видом самозабвенно внимающих его слову людей, он испытывал ощущение, что служит для Господа и для паствы — в том смысле, что не вполне отрешается от желания как можно глубже, сильнее (во славу Господню и на благо пасомых) воздействовать на нее — и даже (и вот это, уже, конечно, был грех) от осознания — впрочем, без всякой, конечно, гордыни — силы своего воздействия на людей. Он, кстати, подозревал, что среди священнослужителей встречаются люди с Наполеоновым комплексом — испытывающие нечистое наслаждение при виде полностью подчиненной им, управляемой ими толпы; должно быть, страшные люди: они стремятся занять место Бога! Так вот, отцу Михаилу случалось испытывать чувство, что он, обращаясь к Богу, тщится произвести как можно более сильное впечатление на прихожан, — и это тоже, наверное, было неправильно, нехорошо: амвон не сцена и не трибуна. Но здесь было даже совсем иное. Во-первых, в смятении разбирал после службы отец Михаил, эта, тогда еще незнакомая ему, женщина была единственной после Бога, для кого он служил, — в тот момент он забыл о пастве; во-вторых, он действительно заботился о впечатлении, — но впечатлении не от боговдохновенного слова молитвы, а (пусть невольно! пусть подсознательно!) о впечатлении… мерзко подумать — от его голоса, произносящего святые слова, еще омерзительней — от его движений, его лица! И в-третьих, — в-третьих, он, видя на ее лице упоение (чем? только молитвой? или его молитвой? ведь он видел: она смотрела не на образа — на него!), — он, видя это ее… наслаждение?… — желал усилить, продлить его, — и это, хотя наслаждение ее было духовным, отдавало уже даже каким-то плотским грехом!…