Выбрать главу

«Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Гердера, теперь уже маститого литератора. Покинув Кенигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби.

Другой вождь «бурных гениев», Гёте, не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова заимствованы из гётевского «Прометея», стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Ленца, будущих кантианцев Клингера и Бюргера. Сам Кант, в какой-то мере стоявший у колыбели движения, теперь, когда «литературная революция» разразилась, не уделяет ей особого внимания. Он снова уходит вперед, готовит революцию философскую.

А за океаном в это время вспыхивает политическая революция: на английское владычество в Америке обрушилась такая буря, такой натиск, что впервые в истории нового времени рухнули колониальные устои. В июле 1776 года американские владения Великобритании объявили себя независимым государством. Борьба шла под лозунгами, воодушевлявшими немецких «штюрмеров», – свобода народу, свобода человеку. Кант читает газеты, его симпатии на стороне генерала Вашингтона и его соратников.

Однажды в разговоре на улице (было это, по-видимому, еще до войны за независимость) Кант высказал свое отношение к назревавшему в Северной Америке конфликту. Один из присутствовавших заявил, что он как англичанин чувствует себя оскорбленным и вызывает Канта на дуэль. Философ хотя и носил шпагу, но не владел ею; его оружие – мысль и слово, он продолжал говорить, отстаивая свою позицию, и делал это с такой убедительностью, что противник в конце концов признал свою неправоту и протянул руку в знак примирения. Так Кант познакомился с Грином.

Вот выразительная фрагментарная запись тех времен: «В современной истории Англии из-за угнетения Америки всемирногражданская идея отбрасывается далеко назад. Они хотят, чтобы те были подданными подданных и несли на себе тяготы других. Дело не в хорошем правительстве, а в самом способе правления». Обратите внимание на последнюю фразу: в дальнейшем она войдет в плоть ряда произведений Канта, развернется в целую теорию государственного устройства. Но пока это сказано мимоходом; философ бьется над трудом по теории познания. Бьется как рыба об лед.

Когда один из учеников Канта, очутившись в Геттингене, заявил в кругу тамошних профессоров, что в письменном столе его учителя лежит труд, над которым господам философам «придется попотеть», раздался смех: от этого дилетанта в философии ждать нечего. (Среди присутствовавших был профессор Федер, с его именем мы еще встретимся.)

В письменном столе Канта накапливались черновики. Книги по-прежнему не было. В письмах к Герцу он перестал о ней упоминать.

Кант нервничал. В 1775 году он снова переменил квартиру. На этот раз его изводил соседский петух, горланивший под окнами. Философ предлагал любые деньги, чтобы петуха прирезали, но хозяин не хотел с ним расставаться. Как может птица мешать человеку, к тому же прослывшему мудрецом? Сосед не желал потакать профессорской блажи. Пришлось Канту расстаться с домом Кантера.

Переезд не потребовал особых хлопот. Имущества было немного: «чернильница, перо и нож, бумага, рукописи, книги, домашние туфли, сапоги, шуба, шапка, ночные штаны, салфетки, скатерть, полотенце, тарелки, миски, ножи и вилки, солонка, рюмки и стаканы, бутылка вина, табак, трубка, чайник, чай, сахар, щетка». Таков реестр немудреного скарба философа, собственноручно им составленный перед отбытием в новое жилище. На новом месте (Оксенмаркт) ему живется спокойнее. Но книги все еще нет.

Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, стоял в те годы барон Цедлиц – копия своего монарха, маленький просвещенный деспот. Своим подчиненным он внушал уважение к философии; студент должен усвоить, полагал министр, что после окончания курса наук ему придется быть врачом, судьей, адвокатом и т. д. лишь несколько часов в сутки, а человеком – целый день.

Вот почему наряду со специальными знаниями высшая школа должна давать солидную философскую подготовку; важно, чтобы это была подлинная мудрость, а не пустые словопрения и ухищрения. Министр был поклонником философии Канта.

Что означает подобная приверженность к определенному строю мыслей для человека, наделенного властью? В декабре 1775 года последовал «королевский приказ» о постановке преподавания в Кенигсбергском университете. «Хотя Мы и не хотим господствовать над индивидуальными мнениями, но Мы считаем необходимым воспрепятствовать распространению некоторых общественно бесполезных». От имени короля Цедлиц запретил преподавание крузианства как философии устаревшей и никчемной, доценту Вейману (любимцу Болотова и врагу Канта) пришлось покинуть университет. Канту в «королевском приказе» выказывалось особое доверие и почтение. В отношении Кенигсбергского профессора философии у министра были свои планы.

Однажды летним утром 1777 года в аудитории, где Кант читал лекции, появился незнакомый человек. Для студента он был стар, на начальство непохож; низкий рост, густая борода. Он вызвал сначала шутливые, затем насмешливые замечания, вокруг него поднялся шум, свистки и крики. Незнакомец оставался невозмутимым, молча уселся на пустое место. Появился Кант, и началась лекция. В перерыве незнакомец направился к кафедре, и снова раздался шум, который, однако, моментально смолк: профессор заключил пришельца в свои объятия. Это был Моисей Мендельсон.

Кант искренне обрадовался встрече с человеком, с которым можно на равных говорить о философии. Он пригласил Мендельсона домой, был смущен скромностью своего угощения, но для гостя, как и для хозяина, главный интерес представляла беседа. Мендельсон приехал в Восточную Пруссию по каким-то личным делам. К профессору Канту, между прочим, его привело поручение министра Цедлица. Речь шла о замещении кафедры в Галле. После смерти Вольфа ее занимал его выдающийся последователь Мейер, теперь он умер, и Цедлиц спрашивал о возможном преемнике. Кант назвал одного из своих учеников. У министра были, однако, свои планы.

В феврале 1778 года профессор Кант получил от него личное послание. Цедлиц сообщал, что, находясь на расстоянии 800 миль, он слушает лекции Канта по физической географии: перед ним студенческий конспект, который он внимательно штудирует. Через неделю Цедлиц пожаловался на качество записей, студент небрежен: после Камчатки у него речь идет о пригородах Астрахани, есть ошибка и в описании фауны Явы. Кант не обратил внимания на замечания министра (в обоих случаях виноват был автор не записей, а лекций, обе ошибки остались без исправления и вошли в изданный текст); внимание Канта приковало другое: второе письмо начиналось и кончалось предложением занять вакантное место в Галле с первоначальным окладом в 600 талеров.