— Наверное, знаете, — вздохнул околоточный. — Зря полковник не будет.
Молчал Миша. И шпики молчали.
И опять стало казаться, что «ждут» чего-то и они, эти, что не дают ему «дождаться», тоже — ждут. И все — ждало.
Они, трое: Миша и два охранника, и комната с забеленными мелом окнами, за которыми, за мелом, тени решеток, а вечером — окна как окна — белые только, стол некрашеный, длинный, вроде гладильного, диван кожаный, табуретов пара — вся эта странная комната, со странной сборной мебелью, неподвижным унылым светом угольной лампочки освещенная, — все ждет.
И люди странные, и комната странная — все.
И ждать — мучительно. Ждать — терпения нет.
Чувствовал и Миша, что миг еще, минута — нет! Секунда — нет! Терция — нет! Миг — не укладывающийся в мерах времени — сейчас вот-вот — лопнет!
— Скоро ли? — не говорит, а стонет, не жалобно, а воя.
И глазами — то на одного, то на другого.
И, должно быть, глаза не такие, как надо, — оба вскакивают и в упор на него.
А он тянет всем:
— Скоре-е-е… Не могу-у-у… больше-е-е…
И внезапно, отчаянно, обрывая:
— У-у-бейте!
И опять:
— У-у-у…
Словно занося тяжелый топор и опуская сильно: бейте!
И так много раз подряд.
Шпики суетятся. Один бежит в дверь. Другой подает воду.
А через несколько времени гремит замок — висячий на дверях замок — и входит ротмистр.
В пушистые, в бакенбарды переходящие усы говорит:
— Пожалуйте на допрос!
Сам Миша не идет, ведут — спит.
Без снов, глубоко спит, как в обмороке.
Острая, жгучая боль в спине. Кричит. Глаза открывает. Мягкий, бело-голубой свет.
Стол большой перед глазами, и нестерпимо блещет белый лист бумаги на нем.
И кто это напротив? Пушистые русые усы! Кто это?
«А, — вспоминает, — ротмистр!»
— Хотите спать? — мягко, точно гладит, ротмистр.
Или это слово «спать» — гладкое такое, как бархат, ласковое?
Улыбается Миша.
Счастлив от слова одного, от обыкновенного слова: «спать».
Говорит нежно, радостно, неизъяснимо:
— Спать… спать… спать…
Сладко делается даже от этого слова, рот слюной наполняется.
Жандарм опять, поглаживая:
— На один вопрос ответите — и спать. Ведь ответите? Да?
— Да… да… да…
— Льва Черного, Степана Рысса, Кувшинникова, Анну Берсеневу знаете?
— Льва Черного, Степана, Кувшинникова, Анну, — повторяет, как во сне, как загипнотизированный, Миша.
Четко, ходко мелькает перо, зажатое в толстых ротмистровых пальцах.
— Анну Берсеневу?
— Анну Берсеневу, — полусонно отвечает Миша.
— Где виделись?
Миша не понимает. Потом — вдруг понимает: «Выдал», — остро в голове, как колючая недавно в спине боль, — остро в голове кольнула мысль.
— Не знаю, — с трудом, но твердо отвечает.
— Уведите его, — кричит ротмистр, и голос его жесткий, и щетками — жесткие усы.
«Опять — не спать, опять — не спать, опять — не спать!..»
Песней, стихами в голове, и особенно страшно созвучие слов «опять» и «не спать».
Исступленно, топая ногами, кричит:
— Не могу, не могу, не могу!.. Спать… спать… спа-ать!
— А будешь говорить? Скажешь — все, что знаешь?
Пушистые перед лицом Миши шевелятся усы, и кажется, что они, усы эти, говорят.
А глаза зеленовато-желтые колючими гвоздями.
— Буду… Скажу… Что знаю…
Говорит. Ротмистр пишет. Знает Миша немногое. Про Драковникова упомянул — тот больше знает.
Воли уже нет, есть одно: спать, спать…
Быстро, весело мелькает перо, зажатое толстыми пальцами жандарма.
Протягивает Мише бумагу.
— Здесь. Вот здесь. Крепче ручку, миленький. Имя и фамилию, да, да!.. Ага! Прекрасно, голубчик. Спите теперь спокойненько.
Мишу выносят на руках, несут через двор, в карету. Спит.
— В больницу прямо сдадите, в «Крестах». Доктору Шельду! — громко говорит кто-то из темноты подъезда.
Леньке значительно хуже было.
Связанного пытали шпики. А Ленька — бунтует.
Из «матери» в «мать» — шпиков и ротмистра. Тот и заходить перестал.
А как же Леньке себя вести? Миндальничать? С ними, что его отца убили?
Да и отец ли один? А Олимпиада Крутикова, а Метельников, а калека Прохор котельщик — не ихние разве жертвы?
Да только ли эти жертвы?
Пытают? Черт с ними! Пусть пытают! Спать не дают? Они жить не дают, не ему одному, а целой стране, целому миру. А спать — эка невидаль!
И он упорно борется со сном, с наслаждением борется. И кажется ему: победит.
Вера или воля? Десять суток без сна — осунулся только, ослаб, но тверд дух и голос — чист и звонок, как всегда. Лишь глаза — ямами, провалами, расширенные зрачки — без блеска. Жуткие глаза!