Выдумал так, уверил себя.
Но Драковникова — стыдился, хотя тот ничего не знал о его поступке — охранка умолчала.
Стыдился, а потом возненавидел. И был рад, что сослали обоих в разные места: его в Туруханский край, Драковникова — в Якутку.
И в ссылке живя, ненависть ко всем политически чистым разжигал, уверяя себя, что он, предатель, по закону беззакония, грязен, беззаконен, — должен и линию свою вести как надо.
Если беззаконие, грязь — так во всем.
И живя в ссылке, вел себя буйно.
Пьянствовал, картежничал, дрался, девушек бесчестил.
Но в глубине души чувствовал, что покой потерян.
А Драковников, в Якутке, сблизясь с ссыльными, многому научился, книг перечитал больше, чем съел за всю жизнь хлеба.
Радовался новой жизни, знаниям добытым.
И в революцию русскую, освобожденный, как и все, из ссылки, приехал в Питер, в новый, праздничный Питер, приехал праздничным.
В Питере товарищи встретились, и хотя Миша не тот стал: «разочаровался, в ссылке пробыв», как объяснил Ленька перемену в товарище, — но обрадовался далекому первому другу.
И жили, как и раньше, дружно; по крайней мере Леньке так казалось.
Наружно Миша поддерживал прежние отношения. Но политических убеждений он, по его словам, не имел уже никаких.
Спорили часто, и однажды, горячо поспорив, поняли оба, что касаться политики не стоит, и, чтобы не испортить прежних отношений, дали слово спора никогда не затевать.
Но прежних отношений — не было.
Сознавали: Троянов — что для него, бывшего бойца, а потом предателя, нет праздника.
Драковников, боец с первого шага на пути борьбы до шага победы, сознавал: пир для него, праздник для него и место на Празднике — Борьбе — Жизни — такое, как и всем бойцам.
Весь мир тогда разделился на праздничных и непраздничных, живых и мертвых.
Так жили вместе чужие, под одной кровлей.
Потом вместе и на фронт попали.
И в один полк: Драковников — комиссаром, Троянов — адъютантом.
На фронте в тяжелых, лихорадочных, невыносимых условиях чувствовал Драковников, что все в нем и кругом — празднично, и рассказывал об этом даже Троянову.
Комиссар Драковников и адъютант Троянов, раненые оба, захвачены белыми.
Оба приняты за красноармейцев — с винтовками в первых рядах шли в наступление.
Пулеметом их взяло.
Маленькая деревенька настойчиво обстреливалась выбитыми из нее красными. До тридцати пленных, в том числе комиссара и адъютанта, представили пред грозные очи всероссийского бандита-генерала.
Толстый, красный, в светлой шинели с блещущими погонами, перегнувшись на седле, хрипло кричал:
— Кто коммунисты? Выходи! Не то третьего расстреляю.
Багровело и без того красное лицо, и большая, жиром заплывшая рука расстегивала кобур.
Огражденная штыками, как частоколом, молча стояла шеренга пленных.
— С правого фланга каждый третий два шага вперед, арш! — до синевы побагровел генерал.
Первый третий — телефонист штаба полка, латыш — вышел, задрожав мелкой дрожью, но справился — только хмурое лицо посерело. Второй третий, Троянов, — белый как снег, приподнявший раненое плечо, тихо проговорил:
— Я укажу… коммунистов.
— Укажешь? Прекрасно.
Генерал зашевелился в седле.
День особенно радостный.
Оттого ли, что первый теплый, солнечный?
Оттого ли, что праздничный?
Колоннами, с красными знаменами, плакатами, шли и шли, с утра.
В этот день Троянов чувствовал себя особенно плохо.
Тоска невыносимая.
Бродил по улицам праздничным, среди праздничных людей — один.
Угрюмо, уныло шагал, точно за гробом любимого человека.
Думы разные: об одиночестве, о празднике, о расстрелянном Драковникове.
Унылыми обрывками, как в непогодь дождливые облака, плывут мысли.
Троянову не уйти с улицы. Уходил, впрочем, домой. Но дома — нестерпимо: давят стены, потолок, как в гробу.
И опять на улицу.
А кругом веселье, радость.
Весна. Праздник.
В улицу свернул, где не было шествия, в боковую, гладкую, солнцем залитую.
Остановился.
Вдалеке плывут-проплывают черные толпы, как черные волны, и красно колеблются ткани, как красные птицы.
Чудилось, что стоит на последней пяди, а сзади — стена.
И вот — хлынуло.
Хлынула, накатывалась волнами новая толпа манифестантов, и с нею вместе накатывается в блеске и зное солнца кующаяся песня, неумолимая, как море, — песня: