Но теперь эта «деревня», которая собиралась в кухне Акулины, была до того робкая и смирная, что нас самих невольно охватывала какая-то необъяснимая робость и, странно, постоянная боязнь, что вот не сегодня-завтра вдруг совершится над этою робкою деревней и над всеми нами, вместе с нею, что-то ужасное, как приговор над пойманными и внезапно уличенными в чем-то преступниками. «Неважные гости» нашей кривой Акулины все являлись больше то в виде богомолок, то каких-то странников и странниц. Завидев нас в кухне, они сначала приходили в недоумение и как будто боялись нас и начинали рассказывать о монастырях и других святых местах, но потом скоро осваивались, гладили нас по головам, угощали нас деревенскими лепешками и начинали шепотом разговаривать между собою, причем оказывалось, что та или другая были солдатки, у которых «неправдой забрили» мужей или сыновей, то какие-то «беглые», которые из своей деревни «ушли уходом», потихоньку, «не спросись», и теперь плакали, вздыхали и говорили, что не знают, «что с ними будет, если их взыщутся…». Все рассказы этих бедных и робких людей были какие-то томительные, тоскливые, медлительные и шепотливые… А потом мы стали замечать, как тот или другой из этих «неважных гостей» вдруг незаметно выскальзывал за дверь, в сени, или уходил на двор, за избу, и здесь долго шептался с Акулиной и что-то передавал ей то из сурового мешка, то из-за пазухи, потом, вместе с Акулиной, крестились, что-то внушительно кивали головой друг другу, и, как ничего не бывало, «гость» затем возвращался в кухню и начинал молча вздыхать и рассказывать о святых местах.
Но так было только вначале; скоро стали являться к Акулине гости другого разбора, уже не такие смиренные и робкие: то были большею частью высокие бородатые мужики в толстых нагольных шубах, в больших валенках, в огромных меховых шапках и кожаных голицах. Приезжали они всегда поздно к вечеру, никогда ничего с нами не говорили и в нашей кухне ночевать не оставались; поговорив о чем-то короткими фразами с Акулиной, они сейчас же уходили опять, но за ними тотчас же скрывалась и Акулина. Иногда при этом она нам говорила:
– Неравно, спаси бог, хватится мамынька, скажите: к землякам, мол, побежала, одною минутой обернется…
Вообще значение Акулины в наших глазах вырастало с каждым часом и мы теперь уже не только не смеялись ей в глаза, когда она читала нам нравоучение, а начинали на нее смотреть с таким же почти страхом и почтением, как и на «важных гостей», сидевших в нашем зальце. А Акулина забирала все выше и выше: она уже секретно шепталась о каких-то важных делах не только с своими деревенскими гостями, но и с самим батюшкой. Мы стали замечать, что она часто вызывала батюшку в прихожую (говорить о своих «важных делах» в «чистых» комнатах она не решалась), передавала ему завернутые в платок какие-то бумаги и долго о чем-то ему внушительно сообщала. Батюшка, обыкновенно, над нею подсмеивался, но тем не менее бумаги брал и прочитывал их вместе с ополченцем. А Акулина, покончив с батюшкой, тоже украдкой, где-нибудь в углу за печкой, передавала матушке какие-то сверточки, мешочки то с маслом, то с поросенком или курицей.
– Бери, бери! – уговаривала она матушку. – Это тебе деревенский гостинец.
– Да откуда у тебя, Акулина, нынче столько гостинцев этих появилось? – спрашивала матушка.
– А ты бери – не брезгуй… Дают, так и бери… Другие-то еще то ли берут… силком дерут!
Вот какое было это «доброе старое время», когда даже Акулина брала безгрешные приношения!
Но когда матушка спрашивала ее, о чем это она с батюшкой шепчется и какие у нее с ним дела повелись, Акулина, обыкновенно, отвечала:
– А вы, барыня, молитесь знай укромно… Не нашей сестры это дело… Большие это дела!.. Куда нам их знать!
А в действительности Акулина знала, как нам казалось, очень многое и куда больше, чем знала матушка. Однажды вечером вошла Акулина к матушке в спальню и, по обыкновению, стала ей что-то шептать.
– Да откуда ты все это знаешь, Акулина? – спрашивала матушка.
– Э, сударыня, как свои дела не знать!.. Кровные свои ведь эти дела-то. Уж вы меня, Настасья Ивановна, пустите завтречка… Я и печку чем свет вам истоплю… Мне ведь только за заставу проводить и х, сердечных, да попечаловаться… Хошь и далекие они нам, а все как будто свои, близкие… Жалко… – И Акулина кончиком головного платка чуть приметно утирала слезы.
– Что ж, ступай.
– В кандалах, слышно, гонят, в железных цепях.
– Спаси их господи! – перекрестилась матушка.