Среди известных нам жалких чернорабочих смерти были такие, кто предпочитал лишнюю неделю жизни (но что это за жизнь?) немедленной смерти, однако ни разу не решился и не дал заставить себя убить кого-то собственноручно. Хочу еще раз повторить: не имеют права судить их ни те, кто прошел через лагерный опыт, ни тем более те, у кого такого опыта не было. Кому хватит смелости, я посоветовал бы прежде, чем судить других, провести мысленный эксперимент над самим собой: представить себя запертым в гетто, месяцами, а то и годами страдающим от постоянного голода, непосильной работы, унижений, скученности, невозможности уединиться, а также отправить или получить информацию, представить себя в полной изоляции от остального мира, бессильным помочь близким, умирающим один за другим у тебя на глазах. И вот настает день, когда тебя запихивают в поезд, по восемьдесят, а то и по сто человек в каждый товарный вагон, и везут в неизвестность много бессонных дней и ночей, пока не выбросят, наконец, под стеной не постижимого никаким разумом ада. Здесь тебе предлагают жизнь, но взамен на страшное и не очень понятное задание; даже не предлагают, а навязывают. Вот это, как мне кажется, и есть тот самый Befehlnotstand[16] — не подлежащий обсуждению приказ, приказ-бедствие, приказ — принуждение, от которого действительно невозможно уклониться; он несравним с теми приказами, на которые систематически и без зазрения совести ссылались привлеченные к суду нацисты, а вслед за ними, позже, военные преступники в разных странах. В первом случае выбор был невелик: либо немедленное подчинение, либо смерть; во втором дело касалось карьеры, но с помощью хитрых маневров от выполнения приказа можно было уклониться (некоторые так и делали). Ценой такого уклонения становилось умеренное наказание, задержка в продвижении по служебной лестнице или (в самом крайнем случае) отправка ослушавшегося на передовую.
Предложенный мною эксперимент приятным не назовешь. Веркор в своем романе «Оружие мрака» попытался описать нечто подобное, рассказать о «смерти души», но, перечитывая его сегодня, я нахожу, что он непростительно страдает чрезмерным эстетизмом и литературным гурманством. Правда, о смерти души речь там идет, это несомненно. Никто заранее не знает, как долго и под каким давлением его душа сможет продержаться, прежде чем сломится или разрушится. Каждое человеческое существо обладает определенным запасом сил, количество которых ему неизвестно. Насколько этот запас велик или мал, и есть ли он вообще, можно узнать, лишь попав в чрезвычайные условия. Когда мы, вернувшиеся, рассказываем о том, что нам пришлось пережить (даже не касаясь таких крайностей, как зондеркоманды), нередко можно услышать от кого-то из слушателей: «Я бы на твоем месте и дня не выдержал». Такое утверждение не имеет под собой почвы: невозможно влезть в шкуру другого. Каждый человек — настолько сложное явление, что заранее предугадать свое поведение в экстремальной ситуации он не может. Поэтому я повторяю: «вороны крематория» достойны как жалости, так и строгого осуждения, и прошу только об одном — не спешите выносить им приговор.
Та же самая impotentia judicandi [17] парализует нас в случае с Румковским. История Хаима Румковского[18] непосредственно с лагерем не связана, хотя заканчивается именно там, в лагере. Это история гетто, яркий пример того, как под неотвратимым гнетом раздваивается человеческая душа, вот почему мне кажется уместным вернуться к этой истории здесь, хотя я и рассказывал ее раньше.
По возвращении из Освенцима я обнаружил в кармане любопытную монету из легкого сплава, она и по сей день у меня. Монета исцарапана и покрыта ржавчиной, с одной стороны на ней изображены еврейская звезда (щит Давида), дата (1943) и слово («getto»), а с другой написано: «Quittung tiber 10 Mark» и «der Alteste der Juden in Litzmann- stadt» («Соответствует 10 маркам» и «Старейшина еврейской общины в Литцманштадте»), Эта монета имела хождение только в гетто. Много лет я не вспоминал о ее существовании, а потом, когда примерно в 1974 году она попалась мне на глаза, я восстановил ее удивительную и страшную историю.
Нацисты переименовали польский город Лодзь, назвав его Литцманштадтом в честь немецкого генерала Литцмана, одержавшего несколько побед над русскими в Первую мировую войну. В конце 1944 года последние из оставшихся в живых жители лодзинского гетто были депортированы в Освенцим, и эту монету, уже никому не нужную, я нашел у входа в лагерь.
В 1939 году, к началу войны, в Лодзи было 750 000 жителей. Это был фабричный город — один из самых «современных» и самых уродливых городов Польши. Он существовал за счет текстильной промышленности, как английский Манчестер или итальянская Биелла, и жизнь в нем была обусловлена работой сотен больших и маленьких предприятий, к тому времени уже сильно устаревших. Как и во всех более или менее крупных городах оккупированной Восточной Европы, нацисты поспешили организовать в Лодзи гетто, восстановив и превзойдя в своей бесчеловечности порядки гетто времен Средневековья и Контрреформации. Созданное первым (уже в феврале 1940 года) и уступавшее по численности населения лишь варшавскому, лодзинское гетто насчитывало более 160 000 евреев; просуществовало оно до осени 1944 года, то есть дольше всех нацистских гетто, что объясняется двумя причинами: экономической выгодой и личностью председателя «еврейского совета», юденрата.
Звали председателя Хаим Румковский; разорившийся мелкий промышленник, он в силу разных обстоятельств долго переезжал с места на место, пока наконец в 1917 году не осел в Лодзи. В 1940-м он был шестидесятилетним бездетным вдовцом. В общине пользовался определенным уважением: управляющий благотворительным еврейским фондом, он был известен как человек невежественный, но волевой и энергичный. Должность председателя (то есть старейшины) юденрата в сущности была ужасной, тем не менее это была должность: она давала возможность подняться на несколько ступенек выше по социальной лестнице, обеспечивала права и привилегии, иначе говоря, давала власть. А Румковский в ту пору очень любил власть. Как он получил это место — неизвестно: то ли в результате подлой нацистской шутки (Румковский был или казался безобидным дурачком, одним словом, идеально подходил на роль шута), то ли он сам интриговал, чтобы его назначили, уж очень сильна была в нем тяга к власти. Известно, что четырьмя годами своего правления или, точнее сказать, своей диктатуры он был обязан поразительной смеси непомерного тщеславия, варварского жизнелюбия, организованности и прямо-таки королевской дипломатичности. Он очень скоро вошел в роль абсолютного, но при этом просвещенного монарха, к чему его нередко подталкивали немецкие хозяева, которые хоть и потешались над ним, но не могли не ценить его административных способностей и любви к порядку. Ему было разрешено чеканить металлические монеты (такие, как моя) и печатать купюры на бумаге с водяными знаками, которую ему поставляли официально. Этими деньгами платили изнуренным до крайности рабочим гетто. Они могли покупать на них продукты, поддерживать свой скудный рацион, составлявший в среднем 800 калорий в день. (Напомню: чтобы выжить в условиях абсолютного покоя, нужно не менее 2000 калорий в день.)
От своих голодных подданных Румковский ждал в ответ не просто послушания и уважения — он ждал от них проявления любви (в этом отличие современных диктатур от диктатур древности). В его распоряжении было целое войско превосходных художников и ремесленников, которые по первому же его требованию за четвертушку хлеба бросались рисовать и печатать марки с изображением его бородатой головы, осиянной божественным светом — светом надежды и веры. Была у него и коляска, запряженная худющей, кожа да кости, лошадью, в которой он разъезжал по улицам своего крошечного королевства, населенного нищими и попрошайками, разъезжал, как и положено королю, в мантии и в сопровождении эскорта подхалимов и убийц. Придворные поэты сочиняли гимны, в которых прославляли его «сильную, твердую руку», мир и порядок, царившие благодаря ему в гетто. По его приказу в школах (если их можно было так назвать), ежедневно опустошаемых эпидемиями, голодом и немцами, дети должны были писать сочинения во славу «нашего дорогого и мудрого председателя». Как и все самодержцы, он поспешил создать действенную полицию, номинально для поддержания порядка, а на самом деле для охраны собственной персоны и введения собственных правил — шестьсот вооруженных палками человек и неизвестное число шпионов. За время правления он произнес немало своеобразных речей (некоторые из них сохранились), усвоив наигранно-вдохновенную ораторскую технику Муссолини и Гитлера, подчинявших себе толпу псевдодоверительным тоном, который та принимала за стремление к взаимопониманию и диалогу и одобряла овациями. Возможно, он подражал им специально, а возможно, пытался бессознательно походить на захвативший Европу и воспетый Д'Аннунцио образ «востребованного героя». Впрочем, скорее всего, он вел себя, как все мелкие тираны, — демонстрировал свое бессилие тем, кто был выше, и всемогущество — тем, кто ниже. Обладатель трона и скипетра может позволить себе говорить таким образом, потому что не боится ни возражений, ни насмешек.
16
противоправный приказ, отданный в ситуации крайней необходимости, букв, «бедствие-приказ» — понятие немецкого уголовного права, на которое ссылались подсудимые нацисты.