Выбрать главу

История Румковского — это прискорбная, тревожная история всех капо и лагерных функционеров; всех ничтожных иерархов, которые, служа режиму, закрывают глаза на его преступления; всех подчиненных, готовых по указанию начальства ставить свою подпись под любым документом, благо подпись ничего не стоит; это история тех, кто в душе осуждает, но на словах соглашается, кто говорит: «Если бы не я, это сделал бы другой, тот, кто еще хуже меня».

Румковский — символическая фигура в этой малопорядочной компании, собирательный образ. Трудно сказать, возглавляет он список или замыкает, это мог бы прояснить только он сам, если бы имел возможность говорить перед нами, пусть даже врать, как, скорее всего, он врал всегда, даже самому себе. Но и своим враньем он помог бы нам лучше понять его, как обвиняемый, сам того не желая, помогает судье своим враньем, потому что актерские способности человека не безграничны.

И все же сказанного недостаточно, чтобы объяснить без дальних слов, какую угрозу таит в себе эта история. Не исключено, что ее значение больше, чем может показаться на первый взгляд; не исключено, что в Румковском отражаемся все мы: его двойственность — это наша двойственность, заложенная в нас изначально, при смешении глины и духа; его болезнь — это наша болезнь, болезнь западной цивилизации, которая «сходит в ад под звуки труб и барабанов»; его жалкая мишура — искаженные образы наших представлений о престиже. Его безумие — это безумие того человека, того «факира на час», которого описывает Изабелла в шекспировской пьесе «Мера за меру»:[20]

Но гордый человек, что облечен Минутным кратковременным величьем И так в себе уверен, что не помнит, Что хрупок, как стекло, — он перед небом Кривляется, как злая обезьяна, И так, что плачут ангелы над ним…

Как всех румковских, нас завораживают власть и престиж, заставляя забывать о том, насколько хрупкое создание человек. Мы входим в сговор с властью, добровольно или нет, забывая, что все мы находимся внутри гетто — гетто, окруженного стеной, по ту сторону которой нас ждут повелители смерти. И готовый к отправлению поезд.

III. Стыд

Существует стереотип, использованный несчетное количество раз, освященный литературой и поэзией, подхваченный кинематографом: ураган прошел, возвращается «покой после бури»,[21] и сердца охватывает ликование. «Освобождение от страданий — радость для нас». За болезнью следует выздоровление, томящиеся в неволе дожидаются освободителей под развевающимися знаменами, солдат возвращается с войны к своей семье, к мирной жизни.

Если судить по воспоминаниям многих уцелевших и даже моим собственным, пессимист Леопарди, демонстрируя в своем стихотворении не свойственный ему оптимизм, очень далек от истины. В большинстве случаев освобождение оказывалось и не веселым, и не радостным; чаще всего оно происходило на трагическом фоне разрушений, массовых убийств и страданий. А когда человек снова начинал превращаться в человека, то есть ощущать себя ответственным, к нему возвращались человеческие чувства: боль за пропавших без вести или погибших близких, за вселенские муки, которые он видел вокруг, за свое физическое измождение, казавшееся уже непоправимым, неизлечимым недугом, и мысли о том, что жизнь надо начинать заново, среди руин, подчас в одиночку. Не «радость-дитя горя», а горе — дитя горя. Освобождение от страданий было либо кратковременной радостью, либо радостью только для редких счастливцев, очень уж простых душ.

Чувство тревоги знакомо каждому с детства, и каждый знает, что часто оно безотчетно, бесцветно. Редко к тревоге приклеена бирка с названием, редко можно определить ее причину; адресная тревога — часто лжетревога. Можно верить и убеждать себя, что тревожишься по какому-то определенному поводу, в то время как причина тревоги на самом деле иная; можно верить, что тебя беспокоит будущее, хотя на самом деле тебе не дает покоя твое прошлое; можно верить, что переживаешь за других, сочувствуешь им, сострадаешь, а на самом деле мучиться чем-то личным, осознанным или нет, запрятанным иногда так глубоко, что только специалист, душевный аналитик, способен откопать причину.

Естественно, я не рискну утверждать, что формула «Освобождение от страданий — радость для нас» вообще не верна. Нередко освобождение происходило в обстановке огромной, неподдельной радости. В первую очередь это касается борцов Сопротивления, военных, политиков, радовавшихся в такие минуты, что их надежды оправдались, что борьба, которой они посвятили свои жизни, не была напрасной. Радовались и те, кто мало страдал, страдал короткое время или страдал только за себя, а не за близких родственников, друзей, любимых. К счастью, не все человеческие существа одинаковы: есть среди нас такие, кому дано ощущать мгновения радости, словно отделяя крупицы золота от пустой породы, и наслаждаться этими мгновениями в полной мере. Наконец, среди устных и письменных свидетельств встречаются и подправленные (без злого умысла), в которых «как надо» превалирует над «как было»: «Освобожденный от рабства радуется. Я освободился, значит, я тоже должен радоваться. Во всех фильмах, во всех романах, как в „Фиделио",[22] разрывание цепей — момент торжественной радости, восторженного ликования, значит, и я должен радоваться и ликовать». Это один из случаев деформации воспоминаний (о чем я пишу в первой главе), когда с годами опыт других, подлинный или мнимый, наслаивается на собственный, искажая его. Те же, кто в силу убеждений или характера чуждаются риторики, обычно говорят совсем по-другому. Например, уже упомянутый мной Филип Мюллер, чей опыт был гораздо страшнее моего, на последней странице своих воспоминаний так описывает освобождение:

Это может показаться невероятным, но я почувствовал полный упадок сил. Мгновение, на котором в течение трех лет были сосредоточены все мои мысли и потаенные надежды, не вызвало во мне ни чувства счастья, ни вообще каких-либо чувств. Я сполз со своих нар и на четвереньках двинулся к двери, добрался до леса, и тут силы оставили меня; я растянулся на земле и уснул.

Приведу теперь отрывок из «Передышки», в котором говорится о первых русских солдатах, появившихся в нашем лагере и увидевших умирающих и горы трупов. Книга была опубликована только в 1963 году, но написаны эти слова в конце 1947-го:

Они не сказали нам ни слова, не улыбнулись в знак приветствия; скорее не сочувствие, а смущенная сдержанность запечатала их губы, приковала их взгляды к зрелищу смерти. Нам было хорошо знакомо это чувство, мы испытывали его после селекций, всякий раз, когда на наших глазах унижали других и когда мы сами подвергались унижению; имя этому чувству было стыд, тот самый стыд, которого не ведали немцы, но который испытывает честный человек за чужую вину, мучаясь, что она существует, что она стала неотъемлемой частью порядка вещей и его добрая воля — ничто или слишком мало, чтобы что-то изменить.

Не думаю, что тут можно что-то вычеркнуть или исправить, а вот некоторые добавления не помешают. То, что многие (и я в том числе) испытывали в заключении и после «стыд», а также чувство вины-неопровержимый факт, подтверждаемый многочисленными свидетельствами. На первый взгляд, это невероятно, но так оно и было. Попробую объяснить это на собственном опыте и подкрепить объяснениями других.

Как я уже говорил, чувство неловкости, которое многие испытали при освобождении, возможно и не было стыдом как таковым, но принималось за него. Почему? На этот вопрос могут быть разные ответы.

вернуться

20

Цит. в переводе Т.Л. Щепкиной-Куперник.

вернуться

21

Заглавие стихотворения Дж. Леопарди (1829); нижеследующие цитаты относятся к нему.

вернуться

22

опера Л. ван Бетховена (1805), кульминацией которой является освобождение заглавного героя из многолетнего заключения в тюрьме.