Выбрать главу

Отсюда неуместность всех разговоров об Аушвице как непостижимом и несказанном (эпитеты, традиционно относимые к Богу, а в данном случае представляющие своего рода апофатическую, или негативную, «теологию Холокоста»). Молчащий о нем утверждает правоту нацистов, становится солидарным с их стратегией «тайны власти» — принимает, пусть даже невольно, уничтожение любых свидетельств и самих свидетельствуемых как факт, если не прямо соучаствует в нем. Напротив, стратегия сопротивления в лагере и лагерю, как и другим подобным ему социальным устройствам, состоит в том, чтобы ни от чего не отворачиваться, поддерживать, развивать способность смотреть на себя глазами другого, а значит, утверждать этого другого как личность, как существующего. Именно на такой двойственности построена у Примо Леви роль свидетеля и конструкция свидетельства «за» и «от имени» «мусульманина».

Смысловым и моральным оправданием подобного свидетельства «за» и «от имени» тех, кто не может, уже никогда не сможет говорить, выступает для Леви в книге «Передышка» трехлетний обезноженный мальчик, который родился в лагере и которого так и не научили говорить. У него нет языка, нет даже собственного имени, Хурбинек — прозвище, данное ему кем-то из окружающих. Его, опять-таки, как бы нет. Но он есть потому и постольку, поскольку о нем найдется, кому свидетельствовать.

В подобной «слабости», «ущербности», фундаментальном «изъяне» любого свидетельства спасенных от имени канувших Джорджо Агамбен, как ни парадоксально, видит решающий аргумент против любого «ревизионизма» в отношении Шоа, Аушвица, синильной кислоты, газовых камер, которые ревизионисты считают выдумкой, преувеличением, пропагандой и т. п. Он пишет:

Если свидетель свидетельствует за мусульманина, если ему удается довести до словесного выражения невозможность слова, если, короче говоря, мусульманин становится воплощенным свидетелем, тогда отрицание Хо локоста опровергнуто в самом истоке. Невозможность свидетельствовать у мусульманина — не просто лишение, она стала реальностью и существует как таковая. Если уцелевший свидетельствует не о газовых камерах или об Аушвице, а если он свидетельствует за мусульманина, если его слово исходит из невозможности слова, тогда его свидетельство неподвластно отрицанию. Аушвиц-то, о чем невозможно свидетельствовать, — предъявлен здесь абсолютно и неопровержимо.[92] лагерь как мир

То, что свидетель говорит «за» и «от имени» тех, кто погибли безъязыкими, остались пеплом, ушли дымом, только и дает ему возможность рассказать о лагере, а не об одном себе, придает его рассказу смысл и весомость свидетельства, от которого мы именно поэтому не вправе отвернуться. Что же рассказал о лагерях смерти «свидетель, каких мало» Примо Леви? Не думая пересказывать его книги, включая нынешнюю, обобщенно отмечу лишь несколько черт «концентрационного мира», по заглавию книги Давида Руссе (1946). Они, по-моему, важные, если вообще не главные, в разговоре о человеке и этике после Шоа и Аушвица.

Первое предостережение Леви относится к обычной для людей в мирной жизни готовности судить о видимом в Аушвице по аналогии, тем более — на основе известных и авторитетных образцов: «Ни рассудок, ни искусство, ни поэзия не могли помочь осмыслить происходящее, понять, что это за место, куда они были депортированы».

Простые и расхожие средства понимания в лагере вообще не срабатывают. Для меня центральная в этом смысле глава «Канувших и спасенных» — «Серая зона», речь в ней идет о непригодности для выживания в лагере упрощенного и привычного деления мира на «своих» и «чужих», друзей и врагов.

.. в нас достаточно сильна потребность, возможно, восходящая к временам, когда мы формировались как социальные животные, делить среду обитания на «мы» и «они», и этот шаблон, этот принцип «друг или враг» превалирует в нашем сознании над всеми остальными. Общепринятая трактовка истории, и в первую очередь история, которую преподают в школах, традиционно страдает манихейством, отвергающим полутона и многозначность: исторические события сводятся к конфликтам, а конфликты к противоборству «своих» с «чужими»…

Футбольный матч между эсэсовцами из охраны крематория и членами зондеркоманды, о котором рассказал Леви один из его информаторов, — зловещая пародия на подобное упростительское разделение мира, будто бы состоящего из своих и чужих. В лагере невозможно соревнование — ведь оно всегда исходит из презумпции равенства возможностей (невозможны здесь и фигуры лидеров, о чем Леви тоже не раз пишет). В мире тотального унижения и принудительного уравнивания в низости, в мире, построенном как лагерь, победителей нет и не может быть. В такой войне не выигрывает никто.

Второй постулат Примо Леви, столь же парадоксальный для обычного сознания, гласит: «…чем сильнее угнетение, тем больше готовность угнетенных сотрудничать с властью». Не то чтобы Примо Леви не верил в героев Сопротивления, не ценил их опыт и не склонялся перед их мужеством, не знал о восстаниях узников гетто, заключенных Треблинки, Собибора, Биркенау. Но его непафосная, лишенная утешительных иллюзий речь сейчас о другом — о системе лагеря и бесконечных градациях, находках, уловках повседневного человеческого приспособления к, казалось бы, нечеловеческому существованию.

Отсюда-третье: широчайшая серая зона между условными черным и белым краями антропологического спектра, между «своими» и «чужими»,

.. серая зона с размытыми контурами, разделяющая и одновременно объединяющая два мира — хозяев и рабов. Она обладает необыкновенно сложной внутренней структурой, тайну которой тщательно оберегает…

Таков «новый элемент этики», неожиданно открытый Примо Леви в лагерной преисподней[93]. Леви описывает процесс адаптации новичков Аушвица, оглушенных неизвестными ранее ощущениями (одно из первых и самых острых — окрики и побои со стороны не охраны, а «таких же» лагерников):

.. враг находился снаружи, но и внутри тоже, слово «свои» не имело четких границ, не существовало противостояния двух сил, расположенных по разные стороны границы, да и самой границы, одной-единственной, тоже не существовало, их было множество, этих границ, и они незримо отделяли одного человека от другого.

Словами шекспировского персонажа Леви описывает не «безумие», а «систему», по-своему устроенную, отрегулированную и даже казавшуюся кому-то несокрушимой (системы, построенные на чрезвычайном, исключении и исключительном, не бывают устойчивыми, что, впрочем, не мешает им возрождаться и повторяться). В лагере есть своя структура, и она не сводится к противопоставлению заключенных и их мучителей. Система начальников и охранников очевидна, ее различимо обозначают воинские чины и т. п.

Куда труднее — и не только лагерным новичкам — разглядеть структуру в массе узников, они как раз не «такие же», не «одни и те же». Вот это увидел и описал Примо Леви:

«…класс узников-начальников и есть тот костяк, на котором держится лагерь»[94].

Среди них выделяется слой, ближайший к «обычным заключенным», это

…придурки самого низшего ранга ‹…› разношерстная публика: подметальщики бараков, мойщики котлов, ночные дежурные, заправщики постелей (которым требование придирчивых немцев заправлять постели аккуратно, без единой морщинки, приносило мизерный доход), проверялыцики на вшивость и на чесотку, порученцы, переводчики, помощники помощников.

Далее следуют те, кто

…занимал всевозможные начальственные посты. К начальникам (капо ‹…›) относились бригадиры, старосты бараков, писари, а также заключенные, занимавшие самые разные, подчас очень важные должности ‹…› в администрации лагеря, в политотделе (одно из отделений гестапо), в отделе труда, в карцере.

Масса лагерников структурирована тем, что Леви назвал «привилегиями». Это различные преимущества в доступе к основным и крайне дефицитным «пайковым» ресурсам — таковы, прежде всего, свобода, еда, отдых. Преимуществами во многом определяется возможность заключенного выжить. Важно, что эти привилегии — минимальные, они столь же минимизированы, как сами пайки. Различия тут самые незначительные, лагерь и подобные ему системы — мир мельчайшего, это гигантская принудительная Лилипутия. Но в подобной мелкости масштаба, примитивности устройства и состоит его принудительная сила (пускай ограниченная, временная). Ограниченность ресурсов — узники существуют на грани смерти-делает любое различие максимально значимым: им измеряется отдаленность от умирания или уничтожения.

вернуться

92

Ibid. Р. 153. Далее в книге Агамбена следуют признания десяти выживших «мусульман».

вернуться

93

Agamben G. Quel che resta di Auschwitz. P. 19. Далее Агамбен говорит о «бесконечной и серой алхимии, где добро, зло, а с ними и все другие металлы традиционной этики, достигают точки плавления».

вернуться

94

Принципиальная особенность такой структуры — в том, что она задана извне, это не столько «костяк», по выражению Леви, сколько своего рода панцирь. Структуру совсем другого типа, «внутреннюю», Леви отмечает у пленных американцев и британцев: англосаксонский индивидуализм вместе с воинской солидарностью и значимостью универсальных норм (они чувствовали себя защищенными международной конвенцией о военнопленных) давали позитивный результат: «среди них не было места представителям серой зоны», — пишет Леви. Важно, конечно, и то (подобные вещи Леви по понятным причинам видит очень остро и фиксирует крайне внимательно), что они не знали голода, не были смертельно истощены.