Но даже в прогрессивных или революционных направлениях институционального анализа, с одной стороны, и антипсихиатрии, с другой, сохраняется опасность этого развернутого фамилиализма, соответствующего двойному тупику растянутого Эдипа, — как в диагностике самих патогенных семей, так и в создании терапевтических квази-семей. Как только признаётся, что речь идет уже не о повторном формировании рамок адаптации или семейной и социальной интеграции, а о создании оригинальных форм активных групп, сразу же встает вопрос о том, в какой степени эти основные группы походят на искусственные семьи, в какой мере они все еще подвергаются эдипизации. Эти вопросы были глубоко изучены Жаном Ури. Они показывают, что, хотя революционная психиатрия порвала с идеалами коммунитарной адаптации, со всем тем, что Мод Маннони называет полицией адаптации, она все равно в каждый момент подвергается риску быть загнанной в рамки структурного Эдипа, лакуна которого диагностируется с тем, чтобы восстановить целостность, святую троицу, которая продолжает душить желающее производство и заглушать его проблемы. Политическое и культурное, историко-мировое и расовое содержание по-прежнему перемалывается в мельнице Эдипа. Дело в том, что семью продолжают упорно рассматривать в качестве матрицы или даже микрокосма, выразительнойсреды, значимой самой по себе, которая, сколь бы способна она ни была на выражение отчуждающих сил, «опосредует» их именно благодаря подавлению действительных категорий производствав машинах желания. Нам кажется, что такая точка зрения сохраняется даже у Купера (Лэйнг в этом отношении более свободен от фамилиализма благодаря тому, что на его мысль повлиял Восток). «Семьи, — пишет Купер, — реализуют связь между общественной реальностью и своими детьми. Если рассматриваемая общественная реальность богата отчужденными общественными формами, значит, это отчуждение будет для ребенка опосредовано и опробовано им в качестве чувства чуждости в семейных отношениях… Какой-то человек может, например, говорить, что его разум контролируется электрической машиной или же людьми с другой планеты. Подобные конструкции, однако, в своей значительной части являются воплощениями семейного процесса, который представляется как будто исходной реальностью, на деле оказываясь не чем иным, как отчужденной формой действия, или праксиса, членов семьи — праксиса, который буквально господствует в разуме больного психозом члена семьи. Эти метафорические люди из космосаявляются буквально матерью, отцом и братьями, которые собираются с утра за столом вместе с рассматриваемым психотиком» [99]. Даже центральный тезис антипсихиатрии, который доводит до предела тождество по природе между общественным отчуждением и душевной болезнью, должен пониматься как производное принятого фамилиализма, а не отказа от него. Ведь именно постольку, поскольку семья-микрокосм, семья-измеритель выражает общественное отчуждение, она должна «организовывать» душевное заболевание в разуме своих членов или одного члена-психотика (вопрос тогда — «Кто хорош в семье?»).
В общей концепции отношений микрокосма — макрокосма Бергсон произвел малозаметную революцию, к которой необходимо вернуться. Уподобление любого живого существа микрокосму является общим местом уже в античности. Но живое, как утверждали, подобно миру потому, что оно было или стремилось стать изолированной, закрытой в своем естественном состоянии системой — следовательно, сравнение микрокосма и макрокосма было сравнением двух замкнутых фигур, из которых одна выражала другую и вписывалась в нее. В начале «Творческой эволюции» Бергсон полностью меняет значение сравнения, открывая обе системы. Живое похоже на мир только в той мере, в какой оно открывается на открытость мира; оно является целостностью только в той мере, в какой целое мира, как и целое живого, всегда находится в становлении, в производстве и продвижении, всегда вписываясь в неуничтожимое и незакрытое темпоральное измерение. Мы считаем, что так же обстоит дело с отношением семья — общество. Не существует эдипова треугольника, Эдип всегда открыт во все четыре стороны общественного поля (то есть даже не 3+1, а 4+п). Плохо замкнутый треугольник, пористый или подтекающий треугольник, взорванный треугольник, из которого, направляясь к совсем иным местам, ускользают потоки желания. Любопытно, что пришлось дождаться сновидений колонизированных народов, чтобы узнать, что в разных вершинах треугольника мама танцевала с миссионером, папу трахал сборщик налогов, а меня бил какой-то белый человек. Именно это спаривание родительских фигур с агентами совсем иной природы, их подавление как борцов мешает треугольнику закрыться, получить самостоятельное значение и претендовать на выражение или представление той иной природы агентов, которые заняты в самом бессознательном. Когда Фанон встречается с психозом преследования, связанным со смертью матери, он сначала задается вопросом, имеет ли он дело «с комплексом бессознательной вины, который был описан Фрейдом в „Трауре и меланхолии“»; но он быстро узнает, что мать была убита французским солдатом, а сам рассматриваемый субъект убил жену одного полковника, истекающий кровью призрак которой постоянно отнимает у него и разрывает на части воспоминание о матери [100]. Всегда можно сказать, что эти предельные ситуации военной травмы, колониального положения, крайней нужды и т. д. не слишком подходят для формирования Эдипа — и что именно поэтому они способствуют психотическому развитию или взрыву, но мы чувствуем, что проблема совсем в другом. Поскольку в подобных тезисах не только признается, что для поставки эдипизированных субъектов необходим определенный комфорт буржуазной семьи, но и всегда отодвигается вопрос о том, что реально инвестируетсяв комфортных условиях предполагаемого нормальным или нормативным Эдипа.
Революционер — это первый, кто может с полным правом сказать: «Не знаю никакого Эдипа», поскольку разрозненные обрывки Эдипа приклеены ко всем углам общественно-исторического поля, подобного полю битвы, а не буржуазной театральной сцене. Тем хуже, если психоаналитики что-то мычат. Но Фанон заметил, что периоды смут производили бессознательные эффекты не только у активных борцов, но и у сохраняющих нейтралитет или же тех, кто намеревался остаться ни при чем, не вмешиваться в политику. То же самое можно сказать и о внешне мирных периодах — гротескное заблуждение: считать, что ребенок знает только папу-маму и не знает «по-своему», что у отца есть начальник, который не является отцом отца, или что сам он является начальником, который вовсе не отец… Так что мы предлагаем следующее правило для всех случаев: мать и отец существуют только в обрывках, они никогда не организуются в некую фигуру или же структуру, которые были бы способны одновременно представлять бессознательное и представлять в нем различных агентов коллективности, они постоянно рассыпаются на фрагменты, которые соседствуют с этими агентами, которые сталкиваются, противопоставляются или примиряются с ними как одно тело с другим. Отец, мать и Эго всегда в схватке с определенными элементами исторической и политической ситуации, они захвачены ими — солдатом, полицейским, оккупантом, коллаборационистом, протестантом или сопротивленцем, начальником, женой начальника, — всеми теми, кто в каждый момент разбивает любую триангуляцию, мешает всей ситуации в целом вернуться к семейному комплексу и интериоризироваться в нем. Короче говоря, семья никогда не является микрокосмом в смысле некоей автономной фигуры, пусть даже и вписанной в более обширный круг, который она якобы опосредует и выражает. Семья по своей природе вынесена из центра, децентрирована. Нам говорят о синкретической, раскольнической, трубчатой, отвергающей семье. Но откуда берутся фезы и их распределение, которые как раз и мешают семье стать чем-то «внутренним»? Всегда есть дядя из Америки, брат, который пошел по дурной дорожке, тетя, которая уехала с военным, безработный кузен, несостоятельный или потерпевший банкротство, дед-анархист, сумасшедшая или слабоумная бабка в больнице. Семья не порождает эти срезы. Семья срезана срезами, которые сами не являются семейными, — Коммуной, делом Дрейфуса, религией и атеизмом, войной в Испании, подъемом фашизма, сталинизмом, войной во Вьетнаме, маем 68-го… — все это формирует комплексы бессознательного, куда более действенные, чем извечный Эдип. При этом речь идет именно о бессознательном. Если структуры и существуют, они существуют не в духе, под тенью фантастического фаллоса, который распределял бы их лакуны, переходы и связки. Они существуют в непосредственном невозможном реальном. Как говорит Гомбрович, структуралисты «ищут свои структуры в культуре, а я — в непосредственной реальности. Мой способ исследования прямо соотносился с недавними событиями — гитлеризмом, сталинизмом, фашизмом… Я был очарован теми гротескными и ужасающими формами, которые возникали в области межчеловеческих отношений, уничтожая все то, что пользовалось почетом ранее» [101].