Выбрать главу

Присесть было некуда, и Алатристе оставался на ногах в продолжение всего допроса. А допрос ему был учинен самый настоящий, с соблюдением всех формальностей, и доминиканец, ведя его, чувствовал себя в родной стихии. Впрочем, удовольствие от занятия любимым делом никак не мешало ему пребывать в ярости, бесконечно далекой от самого слабого намека на христианское милосердие. От причудливой игры теней плохо выбритые щеки казались еще более впалыми; ввалившиеся глаза вспыхивали ненавистью при взгляде на Алатристе. Все – даже самый строй произносимых им фраз, даже самое незначительное движение – проникнуто было злобой такой лютой, дышало угрозой столь смертельной, что капитан невольно оглянулся по сторонам, ища дыбу и прочие орудия пытки, без которых дело, судя по всему, обойтись никак не могло. Его, правда, удивило: когда Салданья вместе со своими людьми удалился, ниоткуда не вынырнули стражники или мастера заплечных дел и в комнате остались лишь круглоголовый, доминиканец и он сам, капитан Алатристе. Это обстоятельство шло вразрез со всем прочим и сулило нечто неожиданное. Что-то здесь не так, как должно. Или как должно быть.

Полчаса задавали капитану вопросы инквизитор и круглоголовый, который время от времени подавался вперед, обмакивал перо в чернильницу и что-то записывал, и Алатристе вскоре уяснил, где находится и, главное, почему еще жив и способен ворочать языком, издавая членораздельные звуки, а не валяется с перерезанным горлом в какой-нибудь сточной канаве. Его, с позволения сказать, собеседников больше всего интересовало, что именно и кому он успел рассказать. Многие вопросы касались того, какую роль сыграл граф де Гуадальмедина в судьбе двоих англичан и какими сведениями он располагает. Особо старались вызнать, не посвящен ли еще кто-нибудь в суть и подробности дела, столь блистательно проваленного капитаном, и если посвящен, то как его зовут. Алатристе был начеку, твердил, что словом никому ничем не обмолвился, а вмешательство графа произошло по случайному стечению обстоятельств, хотя инквизиторы, похоже, были непреложно убеждены в обратном. «Ясное дело, – проносилось в голове у Алатристе, – в королевском дворце у них есть свой человек, который сообщил им о том, сколько раз наутро после неудавшегося покушения побывал там Гуадальмедина». Тем не менее он стоял на своем – ни граф и ни одна живая душа не знают о его разговоре с людьми в масках и с доминиканцем. Впрочем, говорил капитан мало, а ограничивался односложными «да» и «нет», кивал или качал головой. Ему было душно – то ли давил кожаный нагрудник, то ли бросало в жар при одной мысли, что вот сейчас откроется потаенная дверка, выскочат оттуда палачи, скрутят его и поволокут в преддверие преисподней. Допрос прерывался, когда круглоголовый писарским почерком, с тщательностью прирожденного канцеляриста выводя каждую буковку, заносил на бумагу показания капитана, но падре Эмилио Боканегра и в эти минуты сверлил капитана завораживающим взглядом, от которого у самого отчаянного удальца волосы встали бы дыбом. Алатристе недоумевал: неужели его не спросят о главном – почему он отбил удар итальянца, направленный в сердце младшего из англичан? Хотя, в сущности, им в высокой степени наплевать, какие причины его к этому побудили. И тут, словно прочитав его мысли, монах подвигал по столу рукой, потом оперся ею о темное дерево столешницы, потом ткнул в капитана восковым указательным пальцем:

– Что может побудить человека покинуть ряды Господнего воинства и перебежать к нечестивым еретикам?

«Ай да воинство набрал себе Господь, – подумал Алатристе, – бешеный монах, писарь, прячущий лицо под маской, да наемный убийца-итальянец». В других обстоятельствах он, может быть, даже рассмеялся бы, но сейчас ему в самом буквальном смысле было не до смеху. И потому ограничился тем, что, не отводя глаз и не моргая, выдержал взгляд доминиканца, а тут и круглоголовый перестал водить перышком по бумаге и сквозь прорези маски тоже воззрился на капитана без малейшей искры приязни.

– Не знаю. Вероятно, то, что один из этих англичан в смертный, можно сказать, час не взмолился о пощаде, а попросил сохранить жизнь своему товарищу.

Падре Эмилио Боканегра и круглоголовый обменялись быстрыми недоверчивыми взглядами.

– Боже всемогущий… – пробормотал монах.

Глаза его горели огнем фанатизма и ненависти. «Я – покойник», – подумал капитан, прочитав в этом черном беспощадном взоре своей смертный приговор. Что тут ни делай, какие рацеи ни разводи, этим безжалостным взглядом он осужден на казнь, а вялое безразличие, с которым круглоголовый вновь взялся за перо, приговор скрепило. Диего Алатристе-и-Тенорио, бывшему солдату, ветерану фламандских кампаний, кормившемуся в царствование дона Филиппа Четвертого своей шпагой, жить оставалось ровно столько, сколько понадобится этим двоим, чтобы выяснить все интересующие их подробности. И если судить по тому обороту, который принял разговор, – недолго.