Диего Алатристе был готов с этим согласиться.
Он видал всякие виды, не раз смотрел смерти в глаза но сейчас испытывал невольный трепет. Впрочем, исступление, звучавшее в словах доминиканца, и весь его облик, в котором – быть может, от тусклого света фонаря – проступило что-то сатанинское, напугали бы самого отчаянного храбреца. Побледнел и Малатеста, на этот раз согнавший с лица свою неизменную улыбку и обошедшийся без тирури-та-та. Даже круглоголовый не решался открыть рот.
Глава 3.
Маленькая дама
Оттого, надо полагать, что первоначальные впечатления бытия принято считать самыми сильными, я и по прошествии многих-многих лет с отрадой и умилением вспоминаю таверну «У Турка». Давно уже нет на свете капитана Алатристе, безвозвратно минули бурные дни моего отрочества, и следа не осталось от этого заведения, которое в царствование Четвертого Филиппа было одним из тех четырехсот, где могли утолить жажду семьдесят тысяч обитателей Мадрида – то есть один кабачок приходился на каждые сто семьдесят пять человек, не считая борделей, игорных домов, разнообразных притонов и прочих мест, имеющих законное право именоваться «злачными», и в Испании того времени – ни на что не похожей, единственной в своем роде и неповторимой – посещаемых не реже, чем божьи храмы, причем сплошь и рядом одни и те же люди были и ревностными прихожанами, и отпетыми забулдыгами.
Таверна, над которой были когда-то пристроены две спаленки-каморки, где и обитали мы с капитаном, помещалась на углу улиц Толедо и Аркебузы, шагах в пятистах от Пласа-Майор, и заменяла нам отсутствующую напрочь гостиную. Алатристе, если ничего лучшего не предвиделось – а так чаще всего и случалось, – любил скоротать вечерок в этом заведении: там торговали распивочно и навынос, там было дымно, было чадно, многолюдно, грязно и шумно, там в поисках хлебных крошек мыши сновали прямо под ногами, удирая при появлении кошки – и все-таки, представьте себе, уютно. Да еще и нескучно, ибо туда заглядывали проезжающие, чтобы подкрепиться, пока перепрягают почтовых лошадей, забегали писцы и стряпчие, мелкая судебная шушера и канцелярская шваль, цветочницы и торговки с расположенных по соседству площадей Провиденсии и Себады, захаживали и отставные солдаты, привлеченные удобным местоположением – ведь совсем рядом были главные улицы города и лакомая для сплетников, вестовщиков и праздношатающихся зевак площадь Сан-Фелипе-эль-Реаль. Успеху заведения способствовали и слегка увядшая, но все еще пышная красота его хозяйки, о прежнем ремесле которой не успели еще позабыть в квартале, и подаваемые там мускат и херес, «Вальдеморо» и «Сан-Мартин-де-Вальдеиглесиас» с его неповторимым букетом; не забудьте, что было «У Турка» и такое неоспоримое преимущество, как черный ход, выводивший мимо конюшен на другую улицу всякого, кому хотелось бы избежать встречи с альгвасилами, судебными исполнителями, поэтами, заимодавцами или, наоборот, с приятелями, желающими перехватить взаймы, – словом, со всеми, о ком говорится: принесла нелегкая, век бы его не видать. Ну а капитана попечением Каридад Непрухи всегда ждал самый удобный и хорошо освещенный солнцем стол неподалеку от двери, а на нем порой от щедрот хозяйки появлялось и вино, а иногда – и пирожки с мясом или какой-нибудь, например, зельц. Алатристе со времен юности, о которой никогда мне не говорил ни полслова, сохранил страсть к чтению, и я часто видел, как, повесив на вбитый в стену гвоздь шпагу и шляпу, сидит он за столом в полном одиночестве и читает отзывы на последнее представление пьесы Лопе, любимого своего поэта, или газету, или листки с сатирическими стихами, имевшими широчайшее хождение при мадридском дворе в те времена, одновременно великолепные и клонящиеся к упадку, еще изобильные гениями, но уже тронутые гниением, – узнавая, без сомнения, едкое остроумие и в поговорку вошедшую язвительность своего друга, неисправимого брюзги и знаменитого на весь Мадрид поэта дона Франсиско де Кеведо, в таких, например, строках:
И прочее в том же роде. Подозреваю, что моя бедная вдовая мать, сидя в своем захолустье, едва ли пребывала бы в спокойствии, если б могла вообразить себе, сколь странное общество окружает юного капитанова пажа Однако мне, тринадцатилетнему Иньиго Бальбоа, все в ту пору представлялось зрелищем пленительным и чарующим, да и в самом деле было замечательной жизненной школой. Я уже упоминал в начале своего повествования, что дон Франсиско де Кеведо, лиценциат Кальсонес, Хуан Вигонь, преподобный Перес, одноглазый аптекарь Фадрике и прочие друзья капитана собирались в таверне для ежедневных и пространных бесед о политике, о театре, о поэзии и женщинах, не забывая, разумеется, затронуть и тему бесчисленных и бесконечных войн, которые вела или собиралась вести, или только что завершила несчастная наша Испания, внешне еще могущественная и грозная, но с уже гниющим нутром. Походы и кампании, битвы и марши, осады и штурмы особенно ловко и наглядно представлял из подручных средств – кусков хлеба, столовых приборов, стаканов – эстремадурец Хуан Вигонь: некогда служил он сержантом в кавалерии, под Ньипортом потерял руку и считался истинным стратегом. Война всегда была темой животрепещущей, ибо к тому времени, когда заварилась каша с англичанами и людьми в масках, уже, если не ошибаюсь, года два или три как возобновились боевые действия в Нидерландах: истек срок двенадцатилетнего перемирия, которое наш покойный государь Филипп Третий – отец нынешнего юного монарха – заключил с голландцами. Благодаря этому перемирию – или его последствиям – шатались по обеим Испаниям, бродили по свету или ходили по миру толпы отставных солдат, пополняя собой и без того многочисленные ряды тех, кто в отсутствие другой работы готов был на все – и за самое скромное вознаграждение. Был среди них и капитан Диего Алатристе, который, не в пример многим и многим, никогда не живописал своих подвигов, не распространялся о боях и походах. Откликнувшись на призыв полковой трубы, Алатристе, так же как мой отец и другие храбрецы, под знаменами старого своего начальника – генерала Амбросьо де Спинолы – пошел на войну, оказавшуюся впоследствии Тридцатилетней. Можно не сомневаться – он провоевал бы ее всю, если б не тяжелая рана, полученная под Флерюсом. Так или иначе, хотя война с голландцами и битвы, кипевшие по всей остальной Европе, служили неиссякаемой темой для разговоров, капитан крайне редко рассказывал о своей солдатской жизни. Эта его черта вызывала мое живейшее восхищение, ибо несравненно чаще приходилось мне видеть сотни надутых спесью фанфаронов, которые торчат день-деньской на Пуэрта-дель-Соль или громыхают ножнами шпаг по мостовой улицы Монтера, или стоят, напыжась, на ступенях собора Сан-Фелипе и рассказывают о том, как геройствовали во Фландрии; только не рассказы это, а россказни, ибо правды в них не больше, чем дублонов – на дубу.
Рано утром прошел дождь, и на полу таверны красовались во множестве следы грязных подошв, и пахло, как и должно пахнуть в питейном заведении в ненастный день – сыростью и опилками. Мало-помалу развиднелось, и солнечный луч – поначалу застенчиво, а потом уверенно – осветил стол, за которым Диего Алатристе, лиценциат Кальсонес, преподобный Перес и Хуан Вигонь, откушав и выпив, вели беседу. Я же, пристроившись на табурете возле двери, упражнялся в искусстве каллиграфии, имея все для этого необходимое, – гусиное перо, чернильницу и десть бумаги, которые были мне предоставлены лиценциатом по просьбе капитана, однажды сказавшему ему так:
– Будет грамоте знать – сможет изучить право, изучит право – пиявкой присосется к истцам и ответчикам и жить станет не хуже всех вас – стряпчих, ходатаев, поверенных и прочих судейских крючков.