Выбрать главу

К сожалению, эта надежда быстро развеялась, когда его палачи молча удалились, закрыв за собой дверь и даже не подумав его развязать.

Избитый в кровь человек уставился на скромную бутылку без этикетки, подобно одинокому путнику в пустыне, мечтающему о глотке благословенной жидкости, чтобы избавиться от мерзкого вкуса желчи и крови, отчаянно саднящего горло.

Возможно, именно поэтому он не заметил еще одного человека, который вошел в комнату и стоял с другой стороны стола.

— Угощайтесь, — неожиданно любезно произнёс незнакомец с сильным немецким акцентом.

Пытаясь разглядеть вошедшего, узник заморгал и прищурился, пока перед его глазами не сложилась более или менее четкая картина.

Перед ним стоял офицер наводящего ужас гестапо в характерном чёрном мундире, с красной повязкой с изображением свастики на правом рукаве. Он покачал головой и озабоченно цокнул языком.

— Вот ведь звери! — воскликнул он и тут же отдал кому-то приказ по-немецки.

В комнату немедленно вошёл ещё один незнакомец и перерезал верёвки, привязывающие узника к стулу.

Несчастный завалился на стол, словно марионетка, у которой перерезали держащие ее нити. Его голова и плечи бессильно ударились о деревянную поверхность, оставив на ней кровавый след.

— Ах, прошу прощения, — повторил офицер, садясь. — Эти люди превысили свои полномочия и будут наказаны. Обычно мы никогда так себя не ведем.

Узник повернул голову, не в силах ответить, и бросил на собеседника затуманенный взгляд.

Он не мог понять, ослепил ли его свет лампы, или же это игра его собственной сетчатки, несомненно, пострадавшей от ударов, но ему показалось, что у офицера очень белая кожа, какой он никогда не встречал. На миг ему подумалось, что это, возможно, какой-то эксцентричный макияж, вроде того, каким пользовались дворяне при дворе Людовика XIV. Но потом он заметил, что и волосы, торчащие из-под черной фуражки, тоже совершенно белы, как и бесцветные глаза с черными точками зрачков; эти глаза, словно лишенные каких-либо чувств, смотрели на него с беспощадным равнодушием, по-акульи. Узник понял, что перед ним альбинос.

— Позвольте представиться: гауптштурмфюрер Юрген Хегель, — сказал тот, откупоривая бутылку вина и наливая в каждый стакан щедрую порцию. — Прошу вас, выпейте. Вам сразу станет лучше.

Узник слегка приподнял голову, пытаясь опереться подбородком, и протянул руку, чтобы дотянуться до стакана.

— Я... — с трудом выговорил он. — Я...

— О, вам нет нужды представляться, — остановил его нацист все тем же жестом. — Мы прекрасно знаем, кто вы такой.

На это уверенное заявление узник ответил растерянным взглядом; затем, протянув руку, что стоило ему неимоверных усилий, с трудом взял стакан с вином и, протащив его по столу, поднес ко рту.

— Но... но п-почему?.. — заикаясь пробормотал он.

— Вы сами прекрасно знаете, — ответил немец. — Дайте мне необходимую информацию, и я тут же позволю вам покинуть это помещение.

— Какую... информацию?.. — пролепетал он, почти касаясь губами края стакана и понимая, что в любом случае живым его не отпустят. — Я ничего не знаю...

Хегель почувствовал, как внутри зреет ярость. Этот ничтожный человечишко ещё смеет сопротивляться, когда ему оказали особую милость, дав последнюю возможность заговорить!

Почему все они так упираются? Сколько раз, сам не свой от ярости, задавался он этим вопросом! Как бы он ни был с ними щедр и добр. Все эти ничтожества презирали его, отказываясь сотрудничать.

Всем своим поведением они выказывали презрение к рейху.

К гестапо.

И к нему самому.

Юрген Хёгель всегда был объектом презрения и злобных насмешек из-за своего альбинизма — с самого раннего детства и до тех пор, пока не поступил в университет. «Муха в молоке», «глиста в обмороке», «бледная спирохета» — это были еще самые приличные из тех прозвищ, которыми его награждали. Однако, стоило ему вступить в партию, и больше никто не смел над ним смеяться. Все, кто насмехался над ним в минувшие годы, все без исключения, были обвинены в различных преступлениях против Третьего Рейха благодаря этому безупречному и безжалостному агенту недавно созднной тайной полиции — и больше никогда и никому из них не пришлось смеяться. Ни над ним, ни над кем-либо еще.