Домой мы возвращались радостные, но тихие, даже купленные колбаса, хлеб и мороженое не сделали нас оживленнее. Мы несли в себе нечто большее, что останется с нами на всю жизнь: гордость и щемящую радость за своего отца.
Много позже, приезжая в родной город навестить родителей, я всегда ходил к доске Почета. Через два года на третий видел фотографии отца, только с каждым разом его лицо на них становилось все морщинистее, а волосы белее, и только глаза смотрели так же широко и открыто да несколько лет назад на фотографиях появился галстук. А в последний год с этой же доски глазами-кругляшками на прохожих смотрел Димка. Фотография была цветная, Димкины голубые глаза пытались что-то сказать, рот был чуть приоткрыт, а густые вьющиеся волосы, так и не покорившись фотографу и расческе, торчали во все стороны. От этого Димкино лицо казалось и озорным, и веселым.
Я сел на лавочку напротив доски Почета, смотрел на Димкину фотографию, и мне было покойно и хорошо. Покойно за брата, который пошел по стопам отца и трудится на том же заводе, радостно за то, что отец с Димкой вместе ходят на работу по утрам, когда город еще только просыпается, что вечерами внуки не отпускают моего отца — уже деда Егора ни на шаг от себя, и что он, усаживая их на качели, напевает, придумывает им сказки, рассказывает про своего отца и деда.
Беда пришла неожиданно.
Война принесла не только смерть и разрушения, но и утвердила свои мальчишеские законы и жестокие игры. Провинившихся, кто не подчинялся старшим по возрасту, наказывали — «давили масло», то есть двумя палками сжимали грудь до боли, либо, просунув палку между ног, поднимали — «катали на кобыле». В нашем районе наказания почти не прижились, но вот на улице появился новенький — Гарик, шестиклассник. Получилось, что Гарик оказался на улице старшим. Димка однажды заупрямился, не подчинился ему. Заступиться было некому, и тот посадил Димку на палку, а потом несколько раз встряхнул.
После этого Димка поскучнел, меньше бегал, позже стал жаловаться на боль в ноге. Врачи не могли понять, в чем дело, никто не связывал «катание на кобыле» с болезнью. И не скоро установили диагноз — туберкулез кости. Сначала лечили дома, потом предложили санаторий. Домашние всполошились, не могли представить себе, что Димку на несколько лет нужно будет увезти к Черному морю в город Геленджик. И слыхом не слыхивали, что есть такие санатории. Долго тянули, не желая отправлять Димку, больше всех противился дед. Он ходил сам и посылал бабушку к каким-то костоправам, старухам, те приходили, лечили, но Димке становилось хуже, а дед все упорствовал: как это так, отправить к чужим людям ребенка, да он там и дня не сможет прожить, нельзя детей от родителей отрывать, Наконец отец сам пошел к главному врачу диспансера. На следующий день директор завода дал свою машину, и Димку повезли в Геленджик.
Едва въехали в санаторий, как Димку быстро положили на кровать с колесами и куда-то увезли. Я увидел его только через полчаса — сказали, чтобы зашел попрощаться.
Димка лежал на голубой кровати, в голубой пижаме, ошеломленно хлопая своими большими глазами. Все было голубым: и Димкины глаза, и кровать, и пижама, и стены из голубого кафеля. Я вдруг понял, что голубым бывает не только небо, что это не только цвет радости. Я попытался выдавить из себя какие-то слова, но видел перед собой то Димкины глаза там, у ямы, когда он пытался спасти меня, то вдруг передо мной появлялись его сегодняшние глаза — большие и ошеломленные, с каплями слез, быстро скатывающимися по щекам. Не успевала скатиться одна, как на ее месте появлялась вторая.
Димка лежал молча, а слезы бежали и бежали. Это напугало меня больше всего. Обычно Димкины слезы сопровождались громкими всхлипываниями, а сейчас слезы были немыми. До меня дошло: мы сейчас уедем, Димка же останется здесь один. Потерянно я переводил взгляд с Димки на маму и отца, опять на Димку и силился что-то сказать.
— Ну, родители, все. Димочке надо мыться и идти на ужин, — весело проговорила какая-то женщина в белом.
Я дернулся и, заикаясь, выдавил из себя:
— Пока, Димка. Ты тут не разлеживайся, лечись скорее, — пожал его руку и выбежал из стеклянного здания.
Шел мелкий противный дождь, было темно и холодно. Я стоял у колонны, размазывал по щекам слезы и воду. Вышли родители, сели в машину и молча поехали. Когда выехали на «тещины языки» — длинные объезды ущелий между Геленджиком и Новороссийском, дождь пошел сильнее, было слышно, как воет ветер-северняк.