— И Египет?
— Можешь добавить туда и Египет. Если наших деловых людей эта нищенская страна привлекает своим ненасытным рынком, то меня она не заманит даже пирамидами. Я — европеец, моя милая!
Гизелла не спорила. Они вообще никогда не ссорились, старались жить росно, соблюдать солидность во всем, ценили покой, будто хотели восполнить все запасы душевной энергии, исчерпанные за годы войны и смутные послевоенные времена, когда обоим пришлось нелегко. Взять хотя бы трехлетнее блуждание Вильфрида по карпатским лесам или историю с убийством американского майора, из которой Гизелла выпуталась только благодаря тому, что пьяные американские солдаты линчевали Ярему и уничтожили все протоколы в полицейском управлении. После этого американцы попросили прощения у Гизеллы, потому что обвинение против нее отпало само собой. За эти годы расширился круг их знакомых. У Вильфрида были друзья даже в земельном правительстве, его хотели избрать депутатом ландтага, но он скромно отклонил свою кандидатуру, потому что превыше всего ценил покой и невмешательство в политическую путаницу.
Когда через несколько дней после разговора с Гизеллой относительно Югославии его пригласили к прокурору земли Гессен, он удивился, что прокурор, его добрый знакомый, государственный советник Тиммель, не позвонил ему или просто не приехал в гости и в дружеском разговоре не изложил дело, хотя какое могло быть дело у прокурора к доктору Кемперу!
Раздраженный и даже разгневанный Кемпер поехал к прокурору, собираясь сказать ему откровенно, что настоящие друзья так не поступают, но прокурора не было, и Кемпера принимал его помощник, тихенький чиновник со стыдливым румянцем на выбритых щеках.
— Известно ли герру доктору? — спросил он после приветствий и краткого обмена банальными фразами о том о сем... — Но вы не подумайте... Я не хотел бы...
— Ну что вы! — добродушно развел руками доктор Кемпер. — Прошу, прошу...
— Нет, нет, это просто... Знаете... Известно ли вам, что... каплунов нужно откармливать не зерном, а...
— Я привык их есть, а не откармливать! — самодовольно захохотал Кемпер, удивляясь, что чиновник тратит время на какие-то глупости.
— Да, да... — сказал тот. — Собственно, я не об этом.
— Я понимаю. Не могли же вы пригласить меня только ради того, чтобы... о каплунах... Я слушаю вас...
Чиновник начал о деле. Говорил долго и путано. Однако все равно: как ни старался он запутать, как ни старался завернуть огонь в бумажки бюрократических недомолвок, пламя прожигало их насквозь, уголек обжигал кончики пальцев Кемпера, он перебрасывал его с ладони на ладонь, дул. Не помогало. Не могло помочь никакое дутье, никакие перебрасывания: путаная речь чиновника сводилась к тому, что он, доктор Кемпер, не может больше открыто практиковать в городе («Но ведь это же мой родной город, если я не ошибаюсь!»). Да, да, он в самом деле не ошибается, но дело в том, что, хотя это звучит трагично, ему невозможно будет не только заниматься врачебной практикой, но и вообще проживать в дальнейшем, если... Ибо это вызовет... Чиновник долго не мог подобрать соответствующее слово... Короче говоря, герр доктор все поймет, должен понять, мы живем в такое трудное время, что волей-неволей приходится понимать все, даже если это идиотизм.
— Очевидно, речь идет о чьих-то интригах? — предположил доктор.
— Нет, нет, боже сохрани, какие могут быть интриги против такого почтенного гражданина?
— Тогда что же, инструкция?
— Мы живем в конституционной стране, благодарение богу, и все, что касается наших граждан, обусловлено только конституцией, а не какими-то там полицейскими инструкциями.
— Тогда какого же черта!
— Просто мнение, общественное мнение... Прежде всего зарубежное...
— Мы уже снова стали такими несчастными, что прислушиваемся к тому, что о нас говорят чужестранцы?
— Я прошу господина доктора правильно меня понять. Речь идет также о нашем общественном мнении. Ваше прошлое...
— До моего прошлого никому нет дела!
— Это так, и мы, собственно, тоже придерживались такого мнения десять лет назад. Тогда мы считали, что для процветания нашего молодого поколения... Просто было бы непедагогично в те времена самим нам поднимать некоторые дела, преследовать наших людей...
— Преследовать? Вы имеете в виду меня?
— К сожалению...
— И это преследование, как вы говорите, означает для меня отказ от врачебной практики в Вальдбурге?.. Хм... Не знаю, так ли уж это законно, однако... У меня есть сбережения... В конце концов, я могу послать ко всем чертям так называемую врачебную практику... Ощупывать потные животы и заглядывать в вонючие рты — это не такая уж и радость, если хотите... Можно только пожалеть, что я столько лет отдал хилым жителям Вальдбурга...
— Сочувствую, герр доктор... Однако...
— Вы еще не все сказали?
— Да... К сожалению, да...
— Так в чем же дело, черти бы взяли вашу вежливость и нерешительность!
— Бонн требует вашей выдачи. Экстрадиции.
— Экстрадиции? Куда? Кому?
— Полякам. Федеративное правительство сделало запрос нашему земельному правительству...
Кемпер заметно побледнел. Как могли его разыскать? Конечно, он был дураком, когда ни разу не сменил фамилии: ни тогда, в концлагерях (там это было невозможно), ни у бандеровцев, ни по возвращении домой. Мог бы взять фамилию Гизеллы, и сам черт не нашел бы его.
— Вы это серьезно? — спросил он чиновника.
— Да, я... видите, я разговариваю с вами неофициально... меня попросил государственный советник Тиммель... Он не хотел причинять вам... в то же время... Тут, видите ли, речь идет уже о некоторых вещах... У меня есть связи... я мог бы...
— Да, да, я слушаю вас внимательно.
— У меня есть знакомый... он многим уже помог... У него есть такая возможность... Это полковник...
— Согласен, согласен, давайте мне вашего полковника, мы с ним как-нибудь договоримся, — быстро поднялся Кемпер, который понял, что выкручиваться и по-глупому возражать, а тем более прибегать к благородному возмущению здесь не место и не время. Раз его предупреждают по-дружески, нужно поблагодарить за предупреждение и действовать!
— Дело в том, — жевал слова чиновник, — этот полковник... он американский полковник...
— Если уж меня не могут защитить немцы, то, видимо, американцы — единственные люди, которые способны это сделать, — пытаясь подбодрить себя, напыщенно произнес Кемпер. — Надеюсь, вы познакомите меня с вашим полковником? И он не будет требовать от меня, как Мефистофель от Фауста, чтобы я продал ему свою душу?
— Что вы, что вы! — покраснел чиновник. — Мне просто неудобно... Вот письмо. Тут адрес... Собственно, это письмо послужит вам и рекомендацией, и пропуском... Желаю успеха.
— Премного благодарен.
Кемпер пожал руку чиновнику, вышел на улицу. Сел в машину, отъехал несколько кварталов от убежища правосудия, не выдержал, полез рукой в карман, достал конверт, посмотрел адрес. Ехать нужно было километров пятнадцать от Вальдбурга. Решил направиться туда, не мешкая. Все равно день пропал. Кроме того, он не привык ничего откладывать на завтра.
...Это был поселок кооперативных домов времен Гитлера, расположенный над живописной лесной речкой. Кемпер был здесь давно, еще до войны. Помнил маленькие огородики с брюквой, розовые беседки, садики, величиной с ладонь, пригодные разве что для японских садовых культур. Дорога туда была в то время еще голой, какие-то хилые прутики торчали по обочинам, теперь прутики выросли и стали ветвистыми яблонями, и ехать по этой дороге было приятно: здесь чувствовалась настоящая Германия — деловитая, уютная страна, в которой живут солидные, уверенные в себе люди. А он отныне теряет право на спокойную жизнь в Германии, на своей родной земле, — ему угрожают, его начинают преследовать... Пытался разжечь себя, вызвать гнев к тем неведомым преследователям, но был бессилен это сделать, потому что сразу же перед его глазами возникал узкий лагерный плац с волнистой шеренгой заключенных, длинный барак с одной стороны, запутанная стена колючей проволоки — с другой, и он, блестящий штабсарцт, только что побритый, освеженный кельнской водой, после вкусного завтрака, похлестывая стеком по высокому лоснящемуся голенищу, бежит вдоль шеренги людей-теней, которые по его команде высунули языки (это было его изобретение — командовать «Цунге раус!» и всех, кто не подчинялся команде, выбраковывать для крематория в первую очередь), и тычет затянутой в лайковую перчатку рукой то в одного, то в другого, и эсэсовцы тянут обреченного, и человек исчезает навсегда. Теперь, через двадцать лет, «они» вспомнили того молоденького штабсарцта, надушенного кельнской водой, и стали его разыскивать. Видали! Если уж на то пошло, то он даже не знал, зачем перебирают узников, отделяя больных от здоровых. Ему было приказано каждое утро осуществлять врачебную селекцию — и он осуществлял. Куда исчезали те люди, на которых указывала его рука, он не знал. Никогда не интересовался. Лагерь — не курорт: там должны были быть люди здоровые, и он отвечал за них, да, да, отвечал! И может, это была рука судьбы, а не его, штабсарцта Кемпера, рука, которая указывала на тех, которых нужно было убрать ради общего блага! Пусть бы попробовали те, которые сегодня разглагольствуют о гуманности, побывать тогда на его месте. Они готовы теперь проливать слезы над каждой могилой так, будто забыли, что война без убитых невозможна. Они ищут доктора Кемпера! Может, для того, чтобы он подставил им под их физиономии медицинские ванночки для слез?