Сразу признав в капитане главного на пароходе, старик рассыпается голоском, улыбкой, морщинками:
– Племянничек он мне… Сестрин сын…
– Почему шли навстречу пароходу?
– Торопились… – отвечает старик и, видимо, хочет назвать капитана «сынок», но не решается. – Торопились, товарищ начальствующий…
Капитан обводит взглядом речников.
– Какого черта вы тут расселись! – сердито говорит он. – Дела нет? Марш наверх!
Резко повернувшись, капитан лезет в люк. Когда видны только ноги, приказывает:
– Этих… утопающих… накормить…
Ноги замирают, после паузы раздается весело, насмешливо:
– Да не забудьте еще раз козла накормить… Как следует!
Иван Захарович проводит пальцами по губам. Хохочущий голос саксофона раздается в машинном отделении. Ленивой раскачкой проходит кочегар мимо старика и парня и даже не оглядывается. Снова хохотнув, скрывается в люке. Торопливо убегает вслед за ним боцман Ли. Спиридон Уткин яростно трет маслянистую сталь. Последним поднимается с верстака Костя Хохлов. Играя щелочками глаз, останавливается против старика и парня – сутулый, руки в карманах, жуликоватый.
– Вы того человека видели? – спрашивает Костя и показывает плечом на люк.
– Однакость, ваш капитан… – понимает старик. – Строгий человек… Справедливый… Дай ему бог!
– Вот, вот… – мечтательно произносит Костя. – Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
– Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
Под шинелью и ватным одеялом, свернувшись уютным комочком, греется Нонна Иванкова. Высохшие каштановые волосы рассыпались по подушке, свежее лицо Нонны, как в рамке, – красиво оно, задумчиво.
Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: «На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден».
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего – упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом морщинок и седых волос считает радистка.
Как тупая боль в старой ране, привычны эти мысли Нонне. В самый дальний угол тумбочки прячет она фотографию в резной фанерной рамке. Опять свертывается уютным комочком, охваченная теплом согревшейся постели. В памяти свежо холодное прикосновение Чулыма, раздирающий барабанные перепонки удар о загустевшую воду.
В дверь стучат. Нонна натягивает шинель, пальто, одеяло, прячет голые руки. Просовывает голову Иван Захарович и, помигав, спрашивает:
– Могу?
– Заходи, коли пришел! – отвечает радистка и под ворохом одежды передергивает плечами – недовольно, небрежно.
Кочегар входит, притуляется в уголке, и кажется, что каюте вернули привычный, десятилетие стоявший на своем месте предмет. Это впечатление с каждой минутой усиливается, переходит в уверенность – тут и должен сидеть молчаливый кочегар. И он сидит неподвижно, точно говоря: «Вот я пришел. Вот я сел. Вот и сижу. И буду сидеть».
Нонна выпрастывает руки из-под одеяла.
– Здравствуйте! – насмешливо говорит она.
– Бывайте здоровы! – отвечает Иван Захарович.
– Дай папиросу!
Нонна затягивается дымом, лицо становится злым и решительным. Кочегар задумчиво говорит:
– А знаешь, Нонна, в Альпах есть такие растения, что в холодную ночь их цветы совсем замерзают, превращаются в ледышки. А солнце взойдет – они оттаивают и начинают цвести…
– Еще что скажешь?
– Ничего!.. В энциклопедии читал…
– Ой-ой! – качает горящей папиросой Нонна и снова глубоко затягивается. – Ну что с тобой делать?
– Я посижу да уйду! – отвечает кочегар после паузы.
Минут через пять, приподнявшись на локте, Иван Захарович спрашивает:
– И чего ты в воду кинулась?
Злыми, решительными движениями тушит радистка папиросу, мнет мундштук.
– Хоть полчасика настоящей жизни почуяла! – гневно говорит она. – Скиснешь тут с вами! Понятно?
Она отворачивается к стене. Иван Захарович смотрит на сердитую спину Нонны, на пряди каштановых волос, разметавшиеся по подушке, на маленькое розовое ухо, и на левой щеке кочегара мягко пролегают две глубокие и нежные складки – точно такие, когда Иван Захарович прижимается щекой к звучному дереву скрипки. Помолчав, кочегар тихо произносит:
– Чудо! Ночью замерзнут, а утром цветут…
В дверь отрывисто стучат.
– Войдите! – отвечает радистка, не поворачиваясь. Вваливается Костя Хохлов, водит носом, словно принюхивается.
– Дай телеграмму, Нонна, – говорит Костя. – Капитан велел предупредить Ковзинский сельсовет о старике… Пусть разберутся, чье сено, откуда…
– Положи на стол.
Костя кладет и подмигивает Ивану Захаровичу:
– Иван, а Иван? Хочешь, по спине поглажу?
– Зачем это? – недоумевает кочегар.
– Замурлыкаешь! – отвечает штурвальный и убегает на палубу. За тонкой переборкой слышен насмешливый голос Кости:
– В березку был тот дуб влюблен…
Помолчав, глухо, недовольно Нонна говорит:
– А и правда дуб… настоящий!
Иван Захарович опять уютно и покойно притуляется в уголке. Он думает.
Глава четвертая
Начальник Чичка-Юльского сплавного участка Ярома с полудня сидит на берегу Чулыма.
Свечерело. Надоедно жужжат комары. Над похолодавшей водой висит предвечерняя сизая дымка. Издалека доносится гул моторов, – тяжело сминая сырые бревна, работает сплоточная машина. Чулым в тальниках разговаривает по-своему, к вечеру притихший и неопасный. Солнце оставило небу розовенькую тонюсенькую полоску, а по земле скользят наперегонки длинные, прохладные тени. Их все больше и больше, бегут, сливаясь в безлунный вечер.
Ярома достает кисет, бумагу, толстыми, заскорузлыми пальцами с въевшимися в мясо короткими ногтями вертит самокрутку, В темноте ярко вспыхивает спичка, на миг освещает крупное, волосатое лицо с седыми островками бровей. Ярома несколько раз затягивается, потом огонек папиросы замирает. Прислушиваясь к тайному дыханию ночи, старик ловит звуки парохода.
Вдруг над зубцами тальников пролегает широкая светлая полоса, точно в воздухе просыпали муку. Скользнув по небу, она опускается к реке, бежит неровными, нащупывающими зигзагами. Это пароход ищет прожектором путь в протоку. На воде полоса светит зеленым.
Ярома мнет самокрутку, поднимается. На фоне потемневшего неба видна высокая сутулая фигура, на ногах раструбами топырятся пудовые бродни. Луч прожектора, упав на берег, осыпает Ярому мукой.
– А ну не балуй! – сердито кричит Ярома.
Луч скользит дальше. Он выхватывает из темени крутой яр, фигуры сплавщиков, дома с высеребренными стеклами окон, провал оврага, затем гаснет, и наступает непроглядный, густой, как сусло, мрак. Ярома быстро идет по берегу, изредка оглядываясь на пароход, нащупавший ход в протоку. Туго, торжествующе гудит «Смелый», поравнявшись с поселком.