— Я никому не позволял решать за меня, товарищ комдив!
— Ты можешь жить. Мы вылечим тебя.
— Как? Как жить, товарищ комдив? — с горечью выкрикнул Соколин.
Комдив замолчал. Он должен был спасти этого мальчика.
— Саша, — сказал он, — Саша? Послушай… — Он котел сказать Саше о том, как любит сто.
Но Андрей Васильевич совсем не умел говорить о своих чувствах.
— Я не могу жить праздно! — с надрывом крикнул Соколин — Пойми меня, Андрей Васильевич, — опять зашептал он, — пойми меня! Ты был моим отцом. У меня нет более близкого человека, чем ты. Я приму бой. Я верю, что буду жить. Мне нельзя умереть, нельзя… Смерть обходит меня с флангов. Но я ударю ей в лоб! В лоб!..
Он задыхался, он почти бредил. Он забыл о жестокой боли и махал кулаками перед Кондратовым.
— Нет, — сказал комдив, — ты не имеешь права. Ты коммунист, Соколин.
Это был удар. Жестокий и беспощадный.
— А ты?.. А ты?.. Ты принял бы этот бой?
Горячечными глазами в упор смотрел Соколин на командира дивизии.
Комдив не выдержал его взгляда.
Соколин откинулся на подушку и закрыл глаза.
…Никогда он не испытывал такой легкости во всем теле. Постоянная гнетущая боль последних недель куда-то исчезла, и он чувствовал себя опять молодым и крепким.
Ему хотелось шутить, смеяться. Зимнее солнце хозяйничало в большой светлой операционной комнате. Оно отражалось в стеклах шкафов, оно переливалось на сотнях стальных инструментов, неведомых комбату, но очень умных и сложных.
Когда сестра или врач брали какой-нибудь инструмент, веселые зайчики прыгали по всей комнате.
Как бы хотелось ему сейчас, под этим солнцем, пройтись на лыжах по хрустящему снегу или мчаться за конем, туго натянув поводья и собрав в кулак всю волю, все внимание, чтоб не оступиться и не потерять стремительного темпа!
Да, пожалуй, в этом году лыжи уже потеряны. После операции придется все же недельки две чиниться. Ну, он их использует, эти две недельки, на подготовку к экзаменам в академию. Теперь он уже может взяться за теоретические науки. Он вспомнил Кириллова, Меньшикова, Дроздюка, чехол от знамени тихо засмеялся. Скоро, скоро он увидит их всех. И Галю, Гальку он тоже увидит. Не век же ей летать там, у океана! И Галька даже не узнает, как он страдал. Хорошо, что ее нет здесь! Или плохо? Нет, хорошо…
Он встретит ее здоровый. И прямо на аэродроме, при всех, расцелует ее. Опять побегут привычные дни. Прощай койка… Прощай унылая тишина палаты и седобородый угрюмый профессор…
Уже лежа на столе, перед самой «маской», он широко-широко улыбнулся, по детски, со всхлипом вздохнул, последний раз вобрал в себя этот светлый, солнечный день и… потерял сознание.
Так вот, с этой широкой солнечной улыбкой, он и лежал в гробу в полковом клубе.
Командир дивизии стоял в первом почетном карауле. Давно уже кончилось время того караула, и сменили давно остальных часовых. Но Кондратова не трогали. Он стоял без движения. Смотрел прямо в лицо Саше Соколину. Он не хотел поверить, что человек с такой солнечной улыбкой может быть мертв. Она говорила, эта улыбка, о том, как принял последний бой капитан Соколин. Он улыбался жизни, горячей, боевой, полнокровной — той жизни, добиваясь которой он погиб. Он видел победу, ждал ее и улыбался ей открыто и радостно.
Красноармейцы и командиры проходили мимо гроба.
Прошел Дроздюк, часто моргая; прошел Кириллов, до боли сжав зубы; прошел маленький Меньшиков, не скрывая обильных слёз.
Орден Красного Знамени блестел на груди Соколина.
Закрывая тело комбата, тяжелыми складками спадало вниз шелковое знамя, которое перед войсками нес через зеленый солнечный луг командир Соколин в далекий памятный день своей весны.
А комдив Андрей Васильевич Кондратов все стоил в почетном карауле, смотрел в лицо своего приемыша, своего воина, своего сына… И никто не решался сменить командира дивизии…
Глава шестая
Телеграмму о том, что Соколин при смерти, Дубов получил у себя на квартире.
Японская авантюра была ликвидирована, полковник Седых разоблачен и арестован. Да и не один Седых. Дубов разоблачил полковника и его организацию. Но насколько раньше следовало это сделать! Дубов не ног простить себе, старому большевику, подобной беспечности. Он осунулся, стал резок и раздражителен.
Работал он теперь и диен и ночью.
Случайно выдался один из редких свободных вечеров. Они сидели вдвоем с Митькой и играли в шахматы. Он дал Митьке фору — две ладьи и одного слона — и старался проиграть ему.