— Может, пригласим его к столу? — предложил коммандант Поуперс. — Он хоть и враг, но враг благородный. Добровольно отдал мне секретные документы ради жизни своих солдат и офицеров.
— Что же, нужно проявить гостеприимство, — согласился Девет. — Приведите генерала, — обратился он к своему адъютанту, сидящему с края стола. Адъютант поспешно встал и скрылся за боковой дверью и через несколько минут вернулся, сопровождая сухого, жилистого генерала Уотса. Тот застегивал верхнюю пуговицу на своем френче, увешенном орденскими планками. Руки у него были с тонкими холеными пальцами. Уотс остановился возле стола и картинно поклонился присутствующим, но всем своим видом английского аристократа давая понять, что волей случая оказался среди низших по своему статусу и положению людей, словно среди каких-нибудь папуасов Новой Гвинеи. Его взяли в плен эти папуасы, и он вынужден терпеть их присутствие рядом со своей персоной.
— Присаживайтесь, генерал, — дружелюбно предложил Девет, указывая Уотсу на свободный стул, стоящий рядом с Леоном Фортеном.
— Благодарю, — процедил сквозь зубы Уотс и, внимательно рассмотрев сиденье стула, чопорно присел на его краешек. Две молчаливые бурские женщины, прислуживающие за столом, поставили перед генералом бокал и столовый прибор. Одна из них налила в бокал вина. Другая положила на тарелку рагу и мясо.
— Угощайтесь, — снова предложил Девет. — Поверьте, вино очень неплохое, а рагу и мясо просто превосходны. В английском генерале боролись два чувства. Презрение к сидящим вокруг и естественный человеческий голод. Победило второе желание. Уотс пригубил бокал. А затем выпил его до дна. Через минуту-другую его бледное худое лицо покрыл румянец. Генерал, еще немного помявшись для порядка, принялся поглощать рагу, глядя прямо перед собой в тарелку. Опустевший бокал генерала снова наполнили. И почти тут же он опять опустел. Уотс вошел во вкус и даже на десерт съел одно яблоко. Затем закурил сигару и откинулся на спинку стула. Буры тоже закурили свои трубки. Ароматные клубы дыма поплыли по холлу, преломляясь в мерцающем отблеске свечей переливчатыми, туманными узорами. На душе у Жана стало еще спокойнее. Сытный обед его разморил и ввел в какое-то полусонное состояние. Прошедший полный событий день утомил его. Откровенно говоря, хотелось лечь в постель и уснуть крепким беспробудным сном, но за столом возник разговор и Жан даже встряхнул головой, чтобы уловить его содержание. Беседа велась, в основном, между Деветом и Уотсом на английском языке. Остальные бурские военачальники, видно, его знали плохо и молчали.
— Генерал, — сказал Девет, — вы довольны обедом?
— Благодарю, — ответил Уотс, пуская струю дыма в потолок.
— Тогда позвольте задать вам несколько вопросов, чтобы разъяснить кое-какие сомнения, возникшие у меня при нашем первом знакомстве несколько часов назад. Уотс положил сигару на край пустой тарелки и молча, с высокомерием кивнул. Девет слегка заметно ухмыльнулся в свою бороду, потом разгладил ее рукой и в упор взглянул на английского генерала.
— Вы являетесь личным адъютантом лорда Китченера?
Уотс опять молча кивнул головой. — Он вам поручил доставить в Преторию стратегический план окончательного разгрома войск генерала Луиса Бота, разработанный генеральным штабом? Уотс снова кивнул головой. — Вы, естественно, понимали, какой это важный документ и как нежелательно, чтобы он попал в наши руки. Но он попал. И вы отдали его добровольно. Почему?
Уотс отвернул лицо от пристального взгляда Девета.
— Я вынужден был это сделать в связи с угрозой применения насилия против моих солдат и офицеров, находившихся в поезде, — негромко сказал генерал и чуть заметно усмехнулся. Сорви-голова заметил эту усмешку. Возможно, заметил ее и Девет.
— Но вашим людям ничего не угрожало. Мы не собирались их расстреливать, — в разговор вмешался коммандант Поуперс. — Но я-то об этом не знал, — резюмировал Уотс и снова затянулся сигарой, явно удовлетворенный. Но все его поведение показалось Жану Грандье неестественным. Каким-то фальшивым, несмотря на простую логику генеральских рассуждений. Это, видно, чувствовал и Девет. Он несколько минут молчал. Затем снова обратился к Уотсу:
— Если вы, генерал, сказали нам всю правду, в чем я очень сомневаюсь, мы намерены предложить вашему командованию обмен вас на нашего генерала Принслоо, взятого в плен в прошлом августе, но если раскроется, что вы нас обманули…
— Вы меня расстреляете?! — закончил фразу Уотс. — Какой смысл мне вас обманывать? Ведь вы получили подлинные документы. На них настоящие подписи и печати. И существуют они в единственном экземпляре. — Неужели вы, генерал, думаете, что мы настолько наивны, чтобы поверить вам, — ироничным тоном произнес Девет. — Хотя я понимаю логику вашего начальства: буры, неотесанные мужики, легко клюнут на удочку… Они нас, как всегда, недооценили. Уж больно все прямолинейно. Признайтесь, что существовал и другой план. Настоящий. Где же он?
— Я его уничтожил, — после паузы проговорил Уотс. — Так было предписано по инструкции. В случае нападения подлинные документы уничтожить. Так я и сделал, когда поезд попал в засаду. Можете меня за это расстрелять. Но я выполнял свой долг солдата и патриота империи. Уотс сделал высокомерное лицо и отвернулся от Девета, уставившись оловянным взглядом на сидящего рядом с ним Леона Фортена. И вдруг взгляд его изменился. Из непроницаемого в одно мгновение он превратился в испуганный. Пальцы, держащие сигару, затряслись мелкой дрожью. Он смотрел на саквояж, который держал на коленях Леон Фортен. Это было всего несколько секунд. Затем Уотс снова взял себя в руки. Но этих секунд оказалось достаточно, чтобы Сорви-голова понял все. Он поднялся с полной уверенностью в своей правоте. Все сидящие за столом повернули к нему головы. — Господин командант-генерал, — произнес Жан Грандье, — я, кажется, знаю, где находится подлинный план, вернее его копия. Девет молча и внимательно взглянул на Сорви-голову. Тот указал в сторону Леона. Леон удивленно поднял брови. Очнулся от полусна Поль Редон и тоже с любопытством посмотрел на Жана. Уотс, очевидно, только в первый раз разглядел Жана Грандье в форме английского капитана. На лице его появилось выражение растерянности и недоумения, сменившееся ненавистью, когда Сорви-голова сказал: