— Попову давно знаешь? — неожиданно для себя спросил Андрей.
— Катю? Давно...
Репьев явно не хотел распространяться о знакомстве с девушкой.
Андрею стало неловко, и он переменил тему разговора:
— Гляжу я на тебя и понять не могу: чего ты на море подался?
— Приказали — подался.
— Приказали!.. И без тебя нашлось бы, кого на «Валюту» послать. Объяснил бы Никитину: так, мол, и так, не принимает душа моря.
Макар Фаддеевич замолчал, чем-то напомнив комиссара батальона Козлова, вместе с которым Андрей воевал под Царицином. Тот вот так же всегда был спокоен, цеобидчив, не обращал внимания на грубые слова, будто не замечал горячности Ермакова, и, если хотел его в чем-нибудь убедить, никогда не повышал голоса.
— А кто же тебе приказал? — не унимался Андрей.
— Партия! — сказал Репьев. — Если бы большевики не выполняли приказа партии, а споры разводили, революция никогда бы не победила.
— Знаю я, не агитируй! — нахмурился Ермаков.
— Знать мало!.. Ты сам-то ради чего под Царицыном воевал?
Не дождавшись ответа, Макар Фаддеевич тяжело вздохнул:
— Голод там сейчас страшный.
— Где это? — не сразу сообразил Андрей.
— На Волге... Засуха летом все спалила.
«Зря я его обидел», — подумал Андрей и, желая загладить свою резкость, спросил:
— А у тебя что, родня в тех краях?
— Да нет, я никогда там и не был, — ответил Репьев и незнакомым, мечтательным тоном заговорил о том, как хорошо было бы построить у Царицына либо у Камышина плотину и оросить засушливые степи. Такие бы урожаи созревали, только поспевай убирать.
— Это уж не Волгу ли ты перегородить собрался? — удивленно переспросил Андрей.
— Ее самую! Обязательно перегородим, дай срок! — уверенно сказал Репьев. — Вот выловим всяких антосов и лимончиков — поступлю в институт. — Макар Фаддеевич улыбнулся своей мечте и продолжал: — Стану инженером и махну на Волгу или на Днепр строить гидростанцию.
— Далеконько загадываешь, — усмехнулся Ермаков.
— Почему далеконько? На Волхове, под Петроградом, заложили первую. Читал в газете? Если не загадывать, то и небо коптить незачем.
Макар Фаддеевич оживился, на худых щеках его появились резко очерченные пятна нездорового румянца.
Андрей понял вдруг, что Репьев вовсе не упрямый, не злопамятный. И очень тактичный: даже не напомнил о ночной истории. Да и сухость в нем только кажущаяся. Мечты, высказанные чекистом, помогли Ермакову увидеть в нём человека большой души: больной, живет впроголодь, а мечтает о будущих плотинах и гидростанциях! «А я и впрямь небо копчу: контрабандиста, и то поймать неспособен—позволил себя обмануть, чуть было шхуну не погубил...»
Солнце поднялось над горизонтом, расстелив по морю золотые полотнища, но Ермакову было уже не до красоты природы. Оглядев палубу шхуны, которую краснофлотцы убирали после шторма, он буркнул Репьеву:
— Ты погляди тут за порядком, — и направился в каюту, где лежал раненный лопастью винта Ковальчук.
Часть вторая
Глава I
В середине ноября в Одессе сгорел хлебный элеватор — несколько тысяч пудов пшеницы. Пожарные не могли помешать быстрому распространению огня: водопроводные краны оказались поврежденными.
Следующая ночь ознаменовалась взрывом адской машины на электростанции. Взрыв вывел из строя только что отремонтированный генератор, и город опять остался без света.
Тревожно было в Одессе в эти осенние дождливые дни.
А на Греческом базаре и у Привоза прижимистые торгаши вздували цены. У ларьков и лавочек, в кабаке Печесского и еще невесть где рождались провокационные слухи, будто Тютюнник собрал за Днестром новую несметную армию и готовится к походу на Советскую республику, будто из Москвы пришел приказ закрыть все церкви и синагоги, будто Губчека со дня на день начнет отбирать у всех граждан без разбора теплую одежду и обручальные кольца, будто электростанцию поломали сами большевики — не хватает угля, не умеют без старых инженеров обращаться с оборудованием, а приписали все вредительству, будто... «Новости», одна другой чудовищнее и нелепее, расползались по городу тяжелым липким туманом.
Никитин жил в Губчека, да и все остальные чекисты по неделям не бывали дома. Они спали в кабинетах на стульях, на столах, спали самое большее часа три в сутки или вообще обходились без сна, ибо некогда было думать об отдыхе, о пище, о семьях.