— Ну, как вы тут? Как жили-то?
— И не говори, Андрюшенька! — вздохнула мать. — Через край горя хлебнули. Буржуи и эти, как их... интерветы...
— Интервенты, — улыбнувшись, подсказал Андрей.
— Они самые... Ох, и лютовали! Город весь подчистую ограбили и все на броненосцы свои свезли. А людей честных порешили видимо-невидимо. Облавами ходили. Сашу соседского, Калинченкова сына, — он в большевики записался — расстреляли. Трофима Захарыча, слесаря,-—помнишь его небось — утопили...
— Как утопили?
— Заявились к нему ночью на квартиру солдаты с жандармами, схватили, на барже в море увезли и утопили. Битком набили баржу рабочими и всех потопили...
— Звери! — промолвил Андрей.
— Хуже зверей, — сурово сказала Анна Ильинична. — И нашего старика чуть было не убили. Да, спасибо, матросы французские вызволили его. «Беги,—говорят, — мы тоже за коммуну...» Кабы Красная Армия в Одессу не пришла, всем бы нам конец!
— Ну, а сейчас как?
— Душой-то мы вздохнули свободно, а на базаре ни к чему не подступись. Позавчера старик принес получку — бумаги много, я и не сочту. А купила чего? Самую малость. Да и обмухрыжили меня сдачей: фальшивых дали. Денисыч ругается: «Чем, — говорит,— ты глядела?» А я и не разберусь в этих миллионах... — Мать пристально поглядела на сына.— На село бы надо перебраться. Двое вас теперь, мужиков. Земля накормит. У нас с Молдаванки многие на село подались.
Андрей ничего не ответил. Поев, он достал из чемодана украинскую шаль и шерстяную фуфайку.
— Вам с папашей!
— Ну к чему тратился? — растрогалась мать, с явным удовольствием разглядывая подарки. — Старику очень такая штука нужна: холодно ему там, на башне, года-то уж не те. — И вдруг неожиданно спросила: — Жениться-то не надумал? Чужих ребят нянчу, а внучонка, видать, не придется. — Она вздохнула. — В родильном ведь я сидельничаю.
Андрей хотел спросить о Кате, но мать не знала о их любви. Что же теперь делать? Он понимал, что, конечно, и в Одессе не сразу наладится мирная жизнь, но никак не мог уразуметь, почему Серафим Ковальчук, боцман Черноморского военного флота, служит в дворниках. Неужели для бывалого моряка не нашлось другой подходящей работы? Верно, сам Андрей ничего толком пока не знал, нигде еще не был, ни с кем, кроме боцмана, не говорил, но усталость, боль в открывшейся ране, происшествие в вагоне, обыск на вокзале вывели его из обычного равновесия.
Мать по-своему поняла молчание сына и укоризненно поджала сморщенные губы.
— Неужто бобылем век коротать станешь, отцовской фамилии конец положишь?
— Ты все такая же! — полусердито, полушутя сказал Андрей, подумав, что неизменным у матери остался только характер; как она, бедная, похудела, поседела и сгорбилась!
— Ладно уж, ладно! — продолжала Анна Ильинична.— Все такая же, на тебе зато лица нет. Краше в гроб кладут. Утомился, поди? Спать ложись, непоседа.
...До чего же приятно после долгих военных лет отдохнуть под крышей родного дома на перине, укрыться теплым одеялом, вдыхать знакомый с детства запах отцовского табака, разглядывать стоящую на подоконнике модель парусника «Вега», старенький диван, облупившийся буфет, всю эту бедную, но милую сердцу обстановку.
Мать вынула из пузатого комода большую подушку, подложила сыну под голову:
— Твоя, мяконькая! Дождалась хозяина!..
И так хорошо сразу стало на душе, что забылись и неудачи и горести.
Вспомнилось, как ходили с отцом в море на рыбалку. Великое было удовольствие! Отец сидел на руле, а Андрей, несказанно гордый оказанным ему доверием, управлял парусом.
Шаланда бойко шла наперерез волнам, весело шлепалась тупым носом о гребни, и брызги, соленые и холодные, обдавали лицо. Частенько с ними плавала русоголовая озорная Катюша, дочь покойного приятеля отца — комендора Попова.
Катюша устраивалась, бывало, на носу шаланды и болтала голыми ногами. Как смешно в разные стороны торчали у нее косички!..
В 1917 году, летом приехав из Севастополя на побывку, Андрей не узнал в стройной сероглазой девушке с русой, обернутой вокруг головы косой девчонку-сорванца, которая совсем недавно кричала ему: «Андрей, Андрей, ты не воробей!»
Она была еще по-детски восторженная, но во всем ее облике: в потерявшей детскую угловатость фигуре, в незнакомом доселе, волнующем блеске глаз, в низком, грудном и таком мягком голосе — раньше она пела звонким дискантом, — в том, как она, не соглашаясь с чем-либо, вся вспыхивала и гордо откидывала голову, — словом, во всем чувствовалось: это уже не девочка.