Турки, разозленные долгим сопротивлением маленького венецианского гарнизона, принялись рыть новые траншеи, чтобы штурмовать бастион с более близкого расстояния. Он уже был наполовину разрушен, но отважные женщины каждую ночь насыпали новые и новые мешки камней, чтобы его укрепить.
Время от времени самые отчаянные из осаждавших, желая пожертвовать жизнью и тем самым заслужить волшебный рай у пророка Магомета, на четвереньках забирались на эскарп бастиона. Под покровом ночи они пытались заложить мины в эту толстую стену, которую не брали никакие пушки.
Они не могли укрыться от острых глаз солдат, и те тут же стреляли в них из мушкетонов. Однако на их месте появлялись новые бесстрашные фанатики. А ужасные взрывы, от которых подпрыгивали даже кулеврины, спрятанные за зубцами стены, следовали один за другим, и от стены отваливался то угол, то кусок контрфорса, то обрушивался край оборонительного рва.
Женщины Фамагусты не покидали бастиона, готовые в любую минуту заложить пробитую в стене брешь мешками с землей и камнями. Они были спокойны и решительны, подчинялись командам отважных защитников и бесстрашно глядели на пылающие каменные ядра, летевшие по воздуху и разбивавшиеся на тысячи осколков, достигнув земли.
Капитан Темпеста молча, спокойно наблюдал за освещенным огнями турецким лагерем. Что он там высматривал? Об этом знал только он один.
Вдруг его подтолкнули под локоть, и кто-то тихо зашептал ему в самое ухо на невообразимом неаполитанском диалекте:
— Я здесь, госпожа.
Юноша быстро обернулся, нахмурив брови, а потом, не сдержавшись, крикнул:
— Это ты, Эль-Кадур?
— Я, госпожа.
— Молчи! Не называй меня так! Здесь никто не должен знать, кто я на самом деле.
— Ты права, синьора… Синьор.
— Опять?! Пошли!
Он схватил того, кто это сказал, за руку и потащил, крепко держа, вниз с бастиона, потом втолкнул в каземат, освещенный факелом, где в эту минуту никого не было.
Человек, которого не отпускал юный капитан, был высок и очень худ, на загорелом, суровом лице с тонким носом блестели маленькие черные глаза. Одет он был как бедуин аравийских пустынь: на плечах широкая накидка из темной шерсти, с капюшоном, украшенным красными кисточками,[4] а на голове красовался бело-зеленый тюрбан. Из-за пояса, вернее, полосы красной материи, повязанной на бедрах, виднелись квадратные рукоятки двух длинноствольных пистолетов. Оружие с такими рукоятками было в ходу у алжирцев и марокканцев. Кроме пистолетов, из-за пояса торчал ятаган.
— Ну что? — спросил Капитан Темпеста почти с яростью, и в его глазах вспыхнул огонь.
— Виконт ЛʼЮссьер пока жив, — ответил Эль-Кадур. — Я узнал это от одного из капитанов визиря.
— А если он тебя обманул? — дрогнувшим голосом произнес юный Капитан.
— Нет, синьора.
— Не называй меня синьорой, говорят тебе.
— Но здесь никто не может нас слышать.
— А куда его поместили? Ты знаешь, Эль-Кадур?
Араб разочарованно развел руками:
— Нет, синьора, я пока не смог узнать, но я не теряю надежды. Я подружился с одним из командиров. Он хоть и мусульманин, а пьет кипрское вино бочонками, и плевать ему на Коран и на пророка Магомета. Как-нибудь вечером я у него выведаю этот секрет. Клянусь вам, госпожа.
Капитан Темпеста, или, скорее, капитанша — ведь он оказался девушкой, — села на лафет пушки и обхватила руками голову. Ее прекрасное лицо побледнело, по щекам катились слезы.
Араб сидел напротив герцогини, плотно завернувшись в плащ, и глядел на нее с глубоким сочувствием. На его жестком, диковатом лице появилось выражение невыразимой тревоги.
— Я бы всю свою кровь отдал, синьора, только бы вернуть тебе спокойствие и счастье, и мне бы это доставило радость, — сказал он, помолчав с минуту.
— Я знаю, что ты мне предан, Эль-Кадур, — ответила девушка.
— До самой смерти, госпожа, я буду твоим верным рабом.
— Не рабом — другом.
Черные глаза араба загорелись, словно сверкающие факелы.
— Я без сожаления отрекся от своей нелепой религии, — сказал он, еще немного помолчав. — И я не забыл, как герцог Эболи, твой отец, вырвал меня в детстве из когтей изверга-хозяина, который избивал меня до крови. Так как же еще я должен поступать?
Капитан Темпеста не ответил. Казалось, его захватила какая-то мысль, и, судя по тому, какая тоска отразилась на его прекрасном лице, эта мысль вызвала печальные воспоминания.
— Лучше бы мне никогда не видеть Венеции, этой колдовской сирены Адриатического моря, и никогда не покидать лазурных вод Неаполитанского залива… — сказал он вдруг, будто разговаривая сам с собой. — Тогда не было бы в сердце этой муки… Ах, эта волшебная ночь на Большом канале, среди мраморных дворцов венецианской знати! Я снова все вижу, как будто это было вчера, и, как подумаю обо всем этом, кровь мою охватывает доселе неведомый трепет. Он был рядом со мной, прекрасный, как бог войны, он сидел на носу гондолы и, улыбаясь, произносил сладостные слова, которые проникали в самую глубину сердца, как небесная музыка. Ради меня он забывал о трагических известиях, вызывавших у всех такую тревогу. До меня они тоже доходили, и от них бледнели старейшины сената и даже сам дож. Но он знал, что избран сразиться с несметными полчищами неверных, что, может быть, его ожидает смерть и что блестящая молодая жизнь может оборваться. А он улыбался, глядя на меня, словно зачарованный взглядом моих глаз. Что же с ним сделают эти чудовища? Обрекут на медленную смерть в страшных мучениях? Не может быть, чтобы его держали просто как пленника. Его, кто наводил ужас на пашу, кто нанес столько сокрушительных поражений варварским ордам, этим волкам, вылезшим из своих нор в Аравийской пустыне. Бедный, храбрый ЛʼЮссьер!
4
В те времена у азиатских народов — арабов, турок, персов — было в обычае украшать одежду кистями. Даже сбруя боевых коней нередко насчитывала большое количество кисточек.