Так он называл свою кожаную сумку, или мешок, который он таскал за собой даже к столу. Я признался, что, действительно, задавал себе этот вопрос.
– Вы, может быть, думали, что я ношу в нем все мое состояние? – продолжал он. – Ведь век наш столь корыстный, что не признает никаких ценностей, кроме денег, не верит и не понимает, чтобы можно было дорожить чем-либо, кроме презренного металла. Но если так, то вы ошибались, мой юный друг, но ошибались лишь наполовину, – это, конечно, не деньги и не золото; то, что содержит в себе мой маленький чемоданчик, представляет собой отнюдь не меньшую ценность в моих глазах, если даже не большую… да-с, милостивый государь! – торжественно произнес он, обращаясь к своему соседу справа, который при последних словах шевалье насторожил уши. – Это мои мемуары, написанные александрийским стихом; мемуары, с которыми я никогда не расстаюсь и в которых с поразительной верностью, как в зеркале, отразилась вся моя жизнь!..
Свирепый сосед снова принялся с удвоенным усердием и даже с каким-то озлоблением работать ножом и вилкой, проворно засовывая куски в рот и уничтожая их с особой поспешностью.
– В жизни моей нет ни одного такого даже самого пустячного события, – продолжал шевалье, – которое не было бы сейчас же занесено в хроники моих таблиц в стихах, могу сказать не хвастаясь, весьма красивых и благозвучных… Даже вчера, поверите ли вы, едва я успел взойти на судно, между приступами обрушившегося на меня ужасного недуга, даже более ужасного, чем вы можете себе представить, если сами того не испытали, я все же написал сонет! Воображение мое стало работать!.. Это судно, это отходящее в море судно, прощающееся с родными берегами, это утлое судно, эта скорлупка, уносимая грозными могучими волнами океана, и крики отважных мореплавателей, пускающихся в неизвестный опасный путь, этих мореплавателей, которые служат нам путеводителями под бурным дыханием Эола, – все это не могло, конечно, не вдохновить меня!.. Однако я не желаю сам вредить тому впечатлению, какое должны произвести мои стихи, приводя вам самые удачные, самые выдающиеся места… Нет, нет… После обеда я прочту вам этот маленький экспромт, и тогда вы сами выскажете мне ваше мнение о нем. Я, конечно, могу и ошибаться… но мне кажется, я никогда еще не создавал ничего более грациозного и пикантного…
Взоры всех присутствующих были обращены теперь на эту оригинальную, забавную личность. Многие без стеснения смеялись ему прямо в лицо, другие, видимо, досадовали на этот неистощимый поток красноречия; к числу этих последних принадлежал, конечно, и мой отец. Что же касается лично меня, то, признаюсь, ореол поэта, которым себя окружил шевалье де ла Коломб, все же облекал его в моих глазах известным престижем. И его обещание прочесть нам после обеда стихи, написанные им вчера, не только не возмущало меня, как явная нескромность и навязчивость, но, напротив, чрезвычайно радовало меня, и я с нетерпением ожидал того момента, когда он начнет свое чтение.
Одному только Богу известно, в какой мере я имел случай удовлетворить свое любопытство в этом отношении!..
И то сказать, не часто на долю поэта, и в особенности такого поэта, как шевалье де ла Коломб, выпадает счастье встретить такого благосклонного и терпеливого слушателя, каким вначале был я!..
С этого момента я сделался особенным любимцем шевалье, который воспылал ко мне самой безумной любовью и положительно не отходил от меня. Переслушав бесконечное множество его стихов, я вынужден был выслушать еще и всю его историю, бесконечную, запутанную и в высшей степени бестолковую, историю его весьма сомнительного наследства, за которым он теперь ехал в Америку, на основании какого-то письма из Нью-Йорка. Затем я выслушал историю его черного кота, его верного и неизменного Грималькена, которого он из игривости называл иногда «котом в сапогах» вследствие того, что у него все четыре лапки были белые.
Сколько ни ворчал, сколько ни возмущался мой отец глупой навязчивостью злополучного шевалье, несмотря на то, что и сам я начинал чувствовать томительную скуку, внимая бесконечно длинным фразам поэта, – ничто не действовало на него!.. Когда шевалье Зопир де ла Коломб завладевал вами, то не было уже никакой возможности отвязаться от него или уйти из его лап. Даже краб, и тот не мог бы сравниться с ним в цепкости. Порой он напоминал мне морского деда, который такой тяжестью давил на плечи Синдбада-моряка…
И если бы он только чем-нибудь подал нам повод отвязаться от него хоть на время, – но нет! Вечно любезный, внимательный, предупредительный, всегда приветливый, ласковый и улыбающийся, он ни на что не обижался, ничем не оскорблялся, никогда и ни в чем не возражал и при этом положительно осыпал нас, убивал, подавлял, изводил всякого рода вниманием, любезностями, предупредительностью, уступал дорогу, предлагая свое местечко в тени или на солнце, передавая нам все блюда за столом, словом, всячески стараясь угодить и услужить. Поэтому волей-неволей приходилось мириться с ним, таким, как он есть: самым несносным, самым бессодержательным из болтунов, самым навязчивым из людей, но при этом и самым кротким, ласковым, добродушным, самым безобидным и самым услужливым из живых существ. Даже отец мой в конце концов примирился с ним и перестал на него досадовать и сердиться, добродушно подтрунивая, подшучивая и подсмеиваясь над этим преследованием, которому и он теперь покорялся, как чему-то совершенно неизбежному и неотвратимому. «Собственно говоря, – сказал он, пожимая плечами, – ведь это дело всего каких-нибудь нескольких недель. Как только мы высадимся в Нью-Йорке, так и избавимся от него, а пока можно и потерпеть».