Выбрать главу

При этом надо помнить, что «холод»— по михайловской терминологии — практически однозначен, а вот «тепло» — глубоко диалектично. Есть «люди Фермера», те, кто творят тепло. И неважно, каким именно образом — вспахивая ли поле сохою («Эх, еще не понимаешь ты, капитан; но поймешь. Я тут наработаю много, мно-ого!»— говорит Ульдемиру Иеромонах-оратай), или взлелеивая единственный на мертвой пока планете хрупкий росток жизни, как это делает Юниор в повести «Стебелек и два листка» (1984). Важно лишь, что любое их действие, каждый шаг их в мире творит «тепло».

Но есть и другая позиция, пожалуй, более трудная, ибо требует точнейшего чувства меры: творить «тепло», борясь с «холодом», как поступают люди Мастера, его эмиссары. Они идут по пресловутому лезвию бритвы, по одну сторону от которого та самая вечная сила, которая свершает благо, стремясь тем не менее ко злу, а по другую — то добро, которое способно пристрелить из жалости.

Трудно во всем этом разобраться, неоднозначны они, эти Фермер и Мастер, представители неких высших цивилизаций по фабуле романа и олицетворение полярности и единства, союза и борьбы, добра и зла по его глубинному смыслу.

И что же может быть ориентиром для людей Мастера (впрочем, и для людей Фермера тоже; но для них все обстоит проще, однозначнее)?

Только любовь.

Только любовь позволяет Фораме Ро и Мин Алике понять друг друга и найти собственный, единственно правильный путь в стоящем на пороге гибели мире.

Только любовь позволяет Полководцу и Стратегу (Малышу и Страте), этим двум изначально холодным электронным разумам, повелевающим нацеленными на все живое мегатоннами, найти простейший путь к спасению мира.

Только любовь к миру, ко всему бесконечному разнообразию его, движет Фермером и Мастером.

И, наконец, только любовь к своему миру, к родному своему дому и веку, позволяет Ульдемиру (и, заметим, Уве-Иоргену тоже) обрести смысл и цель существования.

Некогда классик сказал, что мир спасет Красота. Михайлов дополняет этот тезис: не сама красота, но любовь к красоте. Ибо красота существует и вне человека, она объективна и внеморальна. Красив завиток раковины и сверкающий в лучах солнца айсберг, красив Везувий, обрекший на смерть Помпеи, Геркуланум и Стабию… Но понятие красоты вносит в мир только человек. И никогда нельзя забывать о мудрых словах Саади: «Чтобы, понять красоту Лейлы, надо смотреть на нее глазами Меджнуна». Открывая и собирая красоту, любя ее, сохраняя и борясь за нее, только и может человек исполнять истинное свое предназначение в мире.

VI

Дилогия была закончена.

В 1976 году любители жанра назвали «Сторожа брату моему» романом года. В 1983 году роман «Тогда придите, и рассудим» был отмечен призом «Великое Кольцо», присуждаемым советскими клубами любителей фантастики. После дилогии увидели свет рассказы, повесть «Стебелек и два листка», роман «Один на дороге» (1987), уже на реалистическом материале продолжающий развивать те же художественные и нравственные концепции.

Дилогия была закончена. Но завершена ли?

С точки зрения композиции — да. Совместились начало и конец, книга обрела изящное кольцевое построение. Но…

Есть и другие законы. Два романа — возвращаясь к начальной метафоре — образуют как бы два отдельных снимка стереопары, тезу и антитезу. Но душа просит еще и синтеза, просит объемного изображения.

И еще — этого ждет само время.

Оно изменилось вновь. И, пожалуй, только сегодня адекватными действительности стали написанные почти четверть века назад строки Коржавина:

Мне молчать надоело. Проходят тяжелые числа,

Страх тюрьмы и ошибок, и скрытая тайна причин.

Перепутано все. Все слова получили сто смыслов.

Только смысл существа остается, как прежде, один.

Вот такими словами начать бы, хорошую повесть,

Да — с тоски отупенья — в широкую жизнь переход.

Да, мы в бога не верим. Но полностью веруем в совесть,

В ту, что раньше Христа родилась и не с нами умрет.

Что ж, повесть начата. Давно уже начата. И ждет лишь продолжения и завершения. Кто знает, каким оно будет? Когда? Но хочется верить, что мы его дождемся.

На Землю, в сегодня и здесь, вернулись герои романа. Вернулся капитан Ульдемир, вернулся первый пилот Уве-Иорген Риттер фон Экк, вернулась прекрасная и загадочная (ведь прекрасное всегда чуть-чуть загадочно) Анна-Астролида-Мин-Алика… Каким же будет в нашем сегодняшнем мире их путь творения «тепла»?

Писатель, как, впрочем, и любой творец,— фигура синтетичная. В нем органически сочетается и то, что от Мастера, и то, что от Фермера. Он делает дело свое, и от этого, как от сохи Иеромонаха, идет в мир волна «тепла». Но вместе с тем творением своим он борется с «холодом». Своей любовью он приуготовляет умы и души других к обретению любви собственной. Ему не надо быть пророком и провидцем, не надо наставлять и поучать, нет. Потому что главное — делать свое дело.

Я не знаю, что надо творить для спасения века,

Не ищу оправданий, снисхожденья к себе не прошу.

Чтобы жить и любить, быть простым, но простым

Человеком,

Я иду на тяжелый, бессмысленный риск — я пишу.

В этих строках заключено кредо не только Наума Коржавина. Это кредо любого настоящего писателя. Потому что только этого — искренней и честной работы — ждет от нас время. То самое время, к духу и велениям которого всю жизнь так чуток писатель Владимир Михайлов.

Андрей Балабуха

СТОРОЖ БРАТУ МОЕМУ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я плохо помню день своих похорон, зато день гибели до сих пор перед глазами. Вернее, не день; он успел уже кончиться, сентябрьский денек семьдесят третьего года, уточняю — одна тысяча девятьсот семьдесят третьего. Уточняю для тех, кто не сразу поймет, что происходило это в двадцатом веке, так невозможно давно. День уполз за горизонт, сумерки сгустились, когда я позвонил ей. Она подошла к телефону и, едва я успел что-то пролопотать, сказала голосом, в котором была бесконечная усталость:

— Я разочаровалась в тебе.

Разочарование — приятное словечко. Приятное ретроспективно: оно как-никак предполагает, что перед этим она была мною очарована, а в этом я как раз был меньше всего уверен. Так что таилась в слове некоторая возможность, крылся повод порадоваться хотя бы за свое прошлое, когда тобою очаровались, а не наоборот.

Но я не испытал ровно никакой радости. С таким же успехом можно гордиться тем, что тебя стукнули по затылку топором, а не молотком: значит, сочли серьезным противником, высоко оценили крепость черепа. Боюсь только, что после такого удара не остается времени для оценки оказанного тебе уважения — вот и у меня в тот раз времени не осталось.

В ответ я тогда, помнится, изрек что-то вроде:

— Ну извини…

И положил трубку, и даже прижал ее покрепче — чтобы трубка, не дай Бог, не подскочила сама к уху и не пришлось бы услышать что-нибудь еще похуже.

Похуже — потому что я знал, что никаких смягчений вынесенного приговора не последует. Нуш имела обыкновение говорить то, что чувствовала; именно чувствовала, а не думала.

И вот я, положив трубку, сидел и не то чтобы размышлял, но инстинктивно искал ту дырку, в которую можно было бы удрать от самого себя, потому что если Нуш разочаровалась, то виновата в этом наверняка была не она, а именно я, и от этого «меня самого» надо было куда-то деваться — оставаться в своем обществе мне ну никак не хотелось. Но мысли мои всего лишь бодро выполняли команду «на месте», и ничего остроумного не появлялось; хотя я по старой армейской привычке раза два попробовал скомандовать: «Дельные мысли, три шага вперед!» — ни одна не нарушила строя. Однако поскольку положение, в котором я оказался, было довольно-таки стереотипным, то оставалась возможность воспользоваться каким-то из стандартных выходов — а их человечество даже к двадцатому веку успело уже наработать немалую толику.