Выбрать главу

Вот Анна могла помочь мне.

Не беда, что она точно так же не знала моих песен, моих стихов – моих не по авторству, а по праву единственного теперь владельца, – не знала ничего. Она была человеком из моего времени, потому что была так странно, до мелочей похожа на ту девушку, которая наверняка числилась среди ее предков. Мне не надо было преодолевать барьер несовместимости, существовавший – хотели мы этого или не хотели – между каждым из нас – и людьми современности, между каждым из нас – и людьми этой планеты, каждым из нас – и каждым из нас. Тут этого барьера не было; и она была очень молода, Анна, слишком, может быть, молода для меня, но, значит, у нее было время перенять от меня то, что нужно, чтобы стать моей спутницей во времени, чтобы нас было двое. Я хотел быть вдвоем; я знал, что хорошо дуть на раскаленные уголья, когда их много: они загорятся и передадут огонь всему остальному. Хорошо дуть в костер; но нельзя дуть на свечку – она не разгорится, она погаснет. И на спичку нельзя: ее не раздуешь. Надо подождать, пока она не передаст свой огонек другому, более серьезному топливу.

И вот я не хотел дуть на спичку, хотел дождаться, пока загорится по-настоящему. Хотя знал, что ее глазу и ее ощущениям спичка может показаться костром; как-никак даже спичка может обжечь; но на спичке не сгоришь, и я это знал, а Анна – нет.

Поэтому мы сидели вдвоем у костра, и я не говорил того, что хотелось сказать, что бродило во мне, кипело, рвалось наружу. Наверное, я неправильно понимал жизнь; мне казалось, что все неправильно – одна ночь между двумя странными днями, когда ты не знаешь, что будет завтра, где ты окажешься, какие обстоятельства и как заставят тебя действовать; мне казалось, что ты ничего не сможешь пообещать, не сможешь быть честным до конца; мне казалось, что сначала нужно справиться со всем остальным и только тогда говорить женщине о том, что она для тебя – все и ты ложишься и встаешь с мыслями и чувствами о ней, с хорошими мыслями и чувствами, что ты уже не можешь думать, красива она или нет, добра или зла, умна или не очень – все это не важно, таких категорий больше не существует, она достигает в твоем сознании уровня матери: матерей не обсуждают… Только тогда можно говорить о том, что я хочу быть для нее всем – ее ветром и солнцем, словом и мыслью, книгой и зеркалом; что она для меня – вся материя мира и вся пустота его, которую я должен заполнить до конца, и вся удивительная простота и сложность вселенной, и цель жизни, и ее оправдание и содержание… Только тогда, казалось мне, будет у меня право говорить об этом.

Наверное, это было неправильно. Наверное, надо было сказать все тотчас же, там, у костра, лесной ночью; но я не мог. Сознание далеко не всегда переходит в действие. Может быть, дело было и в том, что я за долгие годы разучился произносить такие слова: не было повода; а может, имело значение, что я однажды уже был готов сказать это – той, первой ей, – но она не позволила, и сейчас я просто-напросто боялся.

И вот я повернулся к ней и сказал:

– Ну, иди спать. Завтра проспишь все на свете.

Она взглянула на меня, потом послушно встала.

– Куда? – тихо спросила она.

– Я бы на твоем месте улегся в нашем катере. Мне все равно сторожить, а потом я где-нибудь приткнусь.

– Ты сможешь прийти туда. Нет-нет, ты только не думай…

– Я и не думаю. Нет, я лягу на место того, кто сменит меня. Или заберусь в большой катер – там просторно.

Она кивнула.

Я подошел к ней и спросил:

– Ты не обиделась?

И подумал: а может, все это – бред собачий? Почему я валяю дурака? Вот я, и вот – она. И между нами – пара слоев ткани и совсем немного воздуха. И…

– Нет, – сказала она. – Что ты!

– Я люблю тебя, – сказал я. – И хочу, чтобы мы всегда были вместе.

Она тихо ответила:

– Мне кажется, я счастлива…

И я понял: что бы ни случилось потом, это я запомню навсегда. И если мне в конечном итоге придется подыхать от раны в живот или от вспышки Сверхновой – я все равно буду помнить тихое: «Мне кажется, я счастлива…»