Мы шли по деревянным тротуарам города. Ветра не было, и пушистые крупные снежинки лениво валились с темного ночного неба. В электрическом свете фонарей снежинки сверкали каждой своей хрупкой гранью и неслышно оседали на меховой шапочке Наташи. Я все старался сдуть эти снежинки, а Наташа смеялась и просила не трогать их. Коричневый каракулевый воротник ее пальто скоро совсем скрылся под белыми хлопьями, я старался держаться бодро и даже шутил, хотя на душе у меня было совсем не весело, Наташа спокойно шла рядом и охотно отвечала на мои шутки. Мы оба старались делать вид, что ничего страшного не произошло.
Когда мы проходили мимо гостиницы «Интурист», из репродукторов, установленных на крыше, вдруг раздались звуки вот этого самого «Грустного вальса» Сибелиуса. Вот как сейчас звучал оркестр, только погромче, конечно, Я не знал тогда, как называется музыка и чья она. Пораженный тем, как эта грустная, торжественно-печальная мелодия удивительно совпадала с моим душевным состоянием, я остановился и замолчал. Музыка вызвала прилив острого отчаяния, и жизнь моя казалась мне в тот момент конченой и разбитой.
«Это Сибелиус. „Грустный вальс“», — тихо сказала Наташа.
Но я не слышал ее безысходная тоска охватила меня, мне казалось, что никто не видит и не желает понять моего отчаянного положения, моего страшного одиночества и горя, Я не наслаждался, я травил себя этой музыкой.
«Павел, что с тобой?» — вдруг услышал я встревоженный голос Наташи.
Я посмотрел на нее, и так мне стало горько и обидно на весь свет, что я остановил Наташу и резко сказал:
«Вот что, Наташа. Ты извини меня, но дальше провожать меня незачем. Мы с тобой больше вряд ли увидимся. Что со мной будет — не знаю, но только мечте моей и всей жизни моей сегодня переломили хребет. И незачем тебе иметь с таким дело. Прощай».
«Я не „дело“ имею с тобой, я люблю тебя, дурака такого! — гневно сказала Наташа и схватила меня за руку. — Стой! Я так тебя не отпущу. Давай во всем разберемся».
Мы долго ходили в тот вечер по улицам города. Я изливал ей все свои обиды, припоминал все малейшие несправедливости, допущенные кем бы то ни было по отношению ко мне. Я казался ей, наверное, эдаким озлобленным мизантропом.
Наташа не перебивала меня. Она терпеливо все выслушала, а потом сказала:
«Я верю в тебя, Павел. Мне неважно, кем ты был в прошлом, мне неважно, кто ты сейчас — матрос, кочегар или землекоп. Знаю одно — у тебя вся жизнь впереди и ты найдешь в ней свою дорогу. Я верю в тебя и прошу, верь и ты мне, верь! Только не озлобляйся, только не замыкайся в свои обиды!» — страстно заклинала она меня.
«Ты веришь, а они — нет».
«Поверят и они. Ты докажешь свою правоту. Только не падай духом».
Я смотрел на разгоряченное лицо Наташи, слушал ее, и мне вдруг стало стыдно за то, что я так раскис, поддался настроению, дурным мыслям… Конечно, мне было тяжело, мне было плохо, но Наташе было, наверное, не лучше. А она ведь любила меня и очень боялась, что обрушившаяся беда согнет меня и я покачусь по наклонной плоскости.
Я знал, что она действительно любит меня, любит и такого вот, исключенного из училища и затоптанного в грязь… И я перед ней целый вечер нытьем занимался… Нет, хватит, довольно! Надо зажать в кулак все свои обиды и не думать о них, не травить себе душу. Во всем мире нет сейчас у меня никого, кроме Наташи. И я ухожу в рейс. Я не разожму свой кулак с обидами и в море! Я должен доказать, что мне можно верить…
«Не забывай меня, Павлик. И помни — я жду тебя», — тихо сказала Наташа, прощаясь со мной на причале.
Я поднялся по трапу на угольщик и пошел разыскивать кубрик, где предстояло мне жить не один месяц. А в голове неотвязно звучал мотив «Грустного вальса».
Усачев задумался на мгновение, затем мягко улыбнулся и добавил:
— Мы и сейчас, когда бываем с Наташей вместе, частенько заводим пластинку с этим вальсом и вспоминаем тот вечер.
— А за что вас исключили из училища, если не секрет?
Усачев внимательно посмотрел на меня и махнул рукой.
— Это очень длинная и малоинтересная история. А впрочем, если вы не возражаете, я расскажу вам и ее. Только сначала давайте еще по рюмочке выпьем, чтобы вам не скучно было слушать.
Мы молча налили в рюмки коньяку, осторожно чокнулись и выпили: я — сразу залпом всю рюмку, капитан — по глоточку. Так же молча закурили, и я, поудобнее устроившись в кресле, приготовился слушать.