— Мои усы! — вскричал покрасневший враз рейтар и мгновенно сверкнул выхваченным из ножен мечом.
Мгновенный высверк этот весомей всех иных аргументов свидетельствовал, что попал, не в бровь, а в глаз, угодил рейтару дерзкий магистр. И действительно, скорее обратиться в жабу пятнистую согласился бы бывалый рубака, нежели видеть закрученный наподобие собственных роскошных усов чей-то хвост.
— Мои усы! — повторил уязвленный воин, и с мечом наизготовку шагнул, как гладиатор, навстречу судьбе. Шагнул, рассуждая приблизительно таким манером. Дабы обратить человека в крылатого змия или хотя бы в свинью, надобно измыслить дьявольское заклинание и какие-то знаки непотребные произвести. Стало быть, на заклинание и на знаки уйдет время, никак не меньше минуты, тогда как обрубить негодяю нос и уши — один миг!
— Ни шагу дальше! Ни с места! Мой пистолет р-раз-глядывает твое бр-рюхо!
…По прошествии полувека Иоганн Кеплер снова припомнит ужасающие подробности этого происшествия, когда невозмутимый магистр левою рукой кормил хлебными крошками сидящего у него на плече ворона, правою же целился из пистолета прямо пред собой.
Рейтар, заслышав речь Батраччио, отшатнулся. Меч швырнул в ножны. Перекрестился. Неужто разумом наделена пернатая пакостная тварь? Святая дева, он менее изумился бы, пустись стол плясать вприсядку или прорасти дубовые скамьи подснежниками.
— Немедля уплати за все, что ты вылакал и со-жр-рал! И за кр-ружки р-разбитые! — каркал ворон. — Удались, удались от «Веселого ночлега»! На два дня пути! Ни в коем р-разе не возвр-ращайся! Ко всем чер-ртям! Иначе я поведаю о твоих мер-рзостных пр-родел-ках моему лучшему др-ругу, гер-рцогу Вюр-ртембер-ргскому!
«Небось о ростовщике пронюхал, вурдалак ворон», — лихорадочно соображал рейтар, косясь на говорящую птицу, и протрезвел. Да и было от чего протрезветь. Не далее как неделю назад зарезал, за тридцать рейнских гульденов порешил он ростовщика крючконосого, не пощадил старикашку с золотым колечком в правом ухе, не внял ветхозаветным мольбам.
— О каких таких мерзостных поведаешь проделках? — для верности усомнился рейтар, и пот на лбу отер рукавом засаленным камзола.
— В тюр-рьме узнаешь, когда пр-ровор-ронишь импер-ратор-рскую почту!
Вскорости конский бешеный топот за окнами трактира возвестил, что рейтары ускакали. Нет, вовсе не упоминание о герцоге Вюртембергском смутило отважных воинов. Смутило другое: откуда вещунья птица доподлинно проведала о почтовом фельдъегере, коего им предписано было встретить именно в двух днях пути от града Вейля и препроводить к его высочеству?
В непроницаемой мгле скакали посрамленные ратоборцы. Ветер тонко свистел, напарываясь на острия копий. В низинах туман клубился, как привидения. Весна, словно струны благозвучных арф, перстами перебирала ветви орешника, и они отзывались нежнейшим звоном.
Как флейта пел ручей. Флейте вторили литавры капели. Впрочем, рейтарам не было никакого дела до всех этих арф, гобоев, лютен, флейт, литавров, исторгавших сладостные звуки пробудившейся природы. Каждый на чем свет стоит поносил в душе магистра Клаускуса. Сей оборотень вступил — уже не оставалось никаких сомнений! — в преступный, колдовской, противоестественный сговор с вороном. Помимо того, каждый дал себе зарок, поклявшись, при случае, тайно отомстить обидчику.
Когда рейтары сгинули из трактира, когда конский топот пронесся мимо окон к Лысой горе и во тьме растворился, Катерина Гульденман сошла по деревянной лесенке в погреб. Она долго возилась там, звякала ключами, что-то бормотала. Наконец, вылезла из погреба и поставила на стол пред магистром глиняный кувшин.
— Пейте на здоровье. Сие вино из Рейхенау. Ему тридцать три года. Той осенью как раз сожгли тетку мою за колдовство. Вам тоже не миновать костра либо петли. И ворону вашему несдобровать.
Магистр всех свободных наук пригубил вино, языком провел по усам, облизнулся да и влил в себя весь кувшин, опорожнил до дна.
— Зело отменно. Поднеси, господи, посудину зелья сего сладчайшего пред петлей аль костром.
— Небоязненный вы, видать, человек, — сказала хозяйка трактира. — Мой сын Иоганн трижды на дню будет приносить вам сей кувшин.
— Фокусникам возбраняется чрезмерное распитие: ремесло уйдет. Руки дрожать начнут, исказится линия глазомера. Достаточно и одного кувшина. Вечером, на заходе солнца, — ответил магистр и сызнова языком провел по усам.
— А спаленку наилучшую выделю вашей милости, самую солнечную, — посулила Катерина.
— Расплачиваться за вино королевское, за опочивальню царскую — чем? Монетою высоковесной, высокозвонкой? А где она? — посетовал Лаврентий Клаускус и похлопал себя по карманам. — Я нищ и наг, как все истинно великие люди. А ворон мой вроде и не наг, но тоже в бедности, в нищете пребывает.
Батраччио ловко поймал на лету мошку, проглотил ее, прокаркал:
— Лисицы имеют нор-ры, и птицы небесные гнезда, только сын человеческий не имеет, где пр-реклонить голову.
Катерина вздохнула.
— Платы никакой не потребую. Хотя б недельку поживите, а? Не сегодня-завтра вернутся рейтары-кровопийцы, спалят «Веселый ночлег» дотла. А куда денешься? На сеновале супруг-висельник, в доме четверо ребят, мал мала меньше, Иоганн у меня самый старший.
— Не вернутся рейтары. На пушечный выстрел не посмеют приблизиться. Это они в бою хвать;, ежели все скопом прут, — отвечал магистр всех свободных наук.
«МНОГОСТРАДАЛЬНАЯ
ЖИЗНЬ МОЯ…»
Долговременные путешествия, а особливо морем чинимые, часто бывали причиною многих приключений, кои нередко выходят из пределов вероятного и как бы нарочно разными чудными подробностями украшены для того, чтобы тем читателя привесть в некоторое удивление.
По прошествии полувека, за неделю до смерти, Иоганн Кеплер, припоминая роковой свой земной путь, подумает: «Смог бы ты стать астрономом, постигнуть основы мировой гармонии, взаимодействия небесных тел, если бы в грязном, заплеванном трактире не задержался однажды на несколько дней бродячий фокусник?» И сам себе ответит: «Ты стал бы кем угодно. Оловянщиком, как твой брат Христофор. Бродягой, как твой спившийся отец. Священником, как супруг твоей сестры Маргариты. Кем угодно стал бы ты, но не астрономом. Ибо в детстве картина звездного неба не увлекала тебя нисколько. Когда мать повела тебя как-то на Лысую гору и указала в небе комету, предвещавшую голод, чуму, наводнение, два набега турецких и гибель половины Земли, ты даже не содрогнулся: от благоговейного ужаса; ты думал тогда об ином: как бы не упустить зажатого в кулаке серебристого жука».
…Магистр Клаускус встал ото сна поздно, когда солнце, оттолкнувшись от Лысой горы, зависло над рекой. Он долго плескался у лохани в своей каморке, тянул на разные голоса песнопения, веселые, чужестранные, о каких в Леонберге и слыхом не слыхивали, иногда переговаривался с вороном Батраччио. Вплоть до самого обеда он никуда не выходил.
Зато отобедав, фокусник, прошествовал на лужайку возле трактира.
Здесь он потянулся, пофехтовал невидимой шпагой с воображаемым противоборцем, кликнул Иоганна.
— Я здесь, ваша милость! — отозвался тот. — Я за амбаром. Самострел стругаю да ящерку ловлю.
— Приблизься, отрок!
Кеплер показался из-за амбара. Как водоросль зеленая на волне, трепетала в его руке ящерица.
Лаврентий Клаускус сказал, помрачнев:
— Запамятовал, какой тебе удел предречен? Великого полководца удел. А не великого инквизитора, мучителя невинных тварей. Отпусти с миром!
Иоганн нагнулся, ящерица растаяла в траве.