— А ты?
— Я же говорил, у меня еще дела, я присоединюсь к тебе через год. И буду на год старше, когда проснемся. Мы подпишем брачный контракт — а если ты настаиваешь, можно и не подписывать — и начнем новую жизнь. Договорились?
Тут она разрыдалась, постепенно ее всхлипы приобрели истерические нотки. Он обнял ее, начал укачивать, как младенца, спросил, почему она плачет, попытался понять, что такого он натворил, но она лишь отвечала:
— Ничего. Ничего.
В конце концов он достал из ящика бутылку с сомеком (но ведь частное владение сомеком запрещено! Запрещено законом…) и иглу и повел ее к столу. Однако она вырвалась и отбежала в другой конец комнаты.
— Нет.
— Почему?!
— Я не могу бросить родителей.
— Но ведь ты тоже имеешь право на личную жизнь!
— Аб, я не могу! Неужели ты никак не можешь понять?
Любовь — это не просто когда тебе кто-то нравится. Я не люблю своих родителей. Но они доверяют мне, они ищут во мне опору…, проклятие, я и есть их опора, и я не имею права просто отступить в сторону, позволив им упасть.
— Имеешь! Любой на твоем месте поступил бы так! Ты посмотри, что они из тебя сделали, они искалечили тебя, а ведь у тебя есть собственная жизнь.
— Кто угодно, но не я. Я, Батта Хеддис, не отступаю.
Такой я человек! А если тебе это не нравится, поищи себе кого-нибудь другого!
Она выбежала из квартирки, добралась до ближайшей станции коммуникационной трубы, вернулась домой, заперла дверь, бросилась на диван и разрыдалась. Она плакала до тех пор, пока из соседней комнаты не донесся нетерпеливый оклик отца. Тогда она поднялась, прошла к нему и гладила его по голове, пока он не заснул.
Когда рядом были братья и сестры, Батта еще могла притворяться, что в жизни есть хоть какое-то разнообразие. Теперь возможностей для притворства не стало. Теперь она одна была опорой жизни родителей, и постепенно она начала сдавать. Работа с утра до вечера и вечные упреки (хотя она стала еще сильнее, чем прежде, и мало-помалу втянулась в эту рутину, забыв даже о том, что где-то существует другая жизнь), сделали свое дело, а затем ее начало подтачивать чувство глубокого одиночества — и это при том, что у нее даже секунды свободной не было, чтобы побыть наедине с собой.
— Батта, я вот сейчас вышиваю, конечно, в богатых домах вышивают на настоящем хлопке, но ты же сама знаешь, что мы этого позволить себе не можем, пенсия отца такая маленькая, и все равно, посмотри, какой замечательный цветок у меня получается — или это пчелка? Один Бог знает, я в жизни не видела пчел, но посмотри, правда красивый цветок? Спасибо, дорогая, ведь красивый цветочек, правда? В богатых домах, там на настоящем хлопке вышивают, но мы-то не можем позволить себе этого. Поэтому я вышиваю на синтетике. Это называется вышивкой, посмотри, какая пчелка, а? Правда, здорово? Спасибо, спасибо, Батта, дорогая, когда ты рядом, я себя чувствую просто прекрасно. Ты знаешь, я сейчас вышиваю. О, дорогая, кажется, отец зовет. Пойду к нему — сама сходишь? Спасибо. А я посижу здесь, повышиваю, если не возражаешь.
В спальне царит вялая тишь. Болезненный стон. Ноги, начинающиеся, как и у всех нормальных людей, от бедра, вдруг резко обрываются в двух сантиметрах от паха, оставляя нижнюю половину постели гладкой и девственно нетронутой, а простыни и одеяла — аккуратно заправленными.
— Помнишь, а? — бормочет он, пока она взбивает подушки и готовит лекарства. — Помнишь, когда Дарффу было всего три годика, он пришел ко мне и сказал: «Папа, теперь мы можем поменяться кроватями, потому что ты такой же маленький, как и я». Дурак какой, я еще поднял его и обнял, а самому ведь хотелось придушить его на хрен.
— Не помню.
— Вот говорят «наука, наука», а ведь так до сих пор и не научились лечить нормально. Чем они могут помочь человеку, который задницу свою потерял, ног лишился? Слава Богу, друга не оторвало, слава Богу.
Купать его было настоящей пыткой. В трубу его засосало под углом. Стоило ему немножко повернуться, и живот был бы вспорот, он бы умер на месте. А так до самой кости срезало ягодицы, чуть не выдернуло наружу кишки и оставило от ног жалкие культи. «Зато, — не раз подчеркивал он, напуская важный вид, — аппарат по производству детей исправно функционирует».
И так до бесконечности, каждый день одно и то же.
Батта запретила себе вспоминать Абнера Дуна, запретила себе даже думать о том, что однажды у нее был шанс вырваться из плена этих людей (если бы только), зажить собственной жизнью (если бы только) и быть счастливой (о, если б я тогда не…, нет, нет, нельзя так думать).
Как-то раз Батта отправилась за покупками, а мама тем временем решила приготовить салат. Нож соскользнул и разрезал вены на запястье. Очевидно, она забыла, что кнопка вызова «скорой помощи» тут, рядом, всего в паре метров.
До возвращения Батты она истекла кровью, на лице ее застыло изумленное выражение.
Батте было двадцать девять лет.
Спустя несколько месяцев отец начал недвусмысленно намекать, что сексуальные желания мужчин со временем отнюдь не притухают, наоборот, день ото дня растут. Судорожно сжав зубы, она игнорировала его слова. Однажды ночью он умер, и доктор сказал, что эта смерть была лишь вопросом времени, он был ужасно искалечен и никогда бы не прожил столько лет, если б за ним не ухаживали с такой заботой. Гордись собой, девочка.
Возраст — тридцать.
Она сидела в гостиной квартиры, которая теперь принадлежала ей одной. Пенсию отца будут продолжать выплачивать — правительство заботится о жертвах труботранспортных происшествий. Она тупо смотрела на дверь и задавала себе один и тот же вопрос: почему ей так хотелось вырваться из своей семьи? Что там, снаружи делать?
Стены замкнулись вокруг нее. Постель в родительской комнате выглядела так, будто весь день в ней валялся отец — по крайней мере, за вычетом нижней части кровати, где должны были бы находиться его ноги. И когда она скатала в рулон пару покрывал, сделав из них подобие нижних конечностей, и засунула под простыни, чтобы посмотреть, как выглядят ноги там, где их никогда не было, то вдруг поняла, что сходит с ума.
Она собрала свои жалкие пожитки (все остальное принадлежало родителям, а те были мертвы), вышла из квартиры и направилась в ближайшую контору по записи колонистов-добровольцев. Она не могла придумать ничего лучше, чем закончить свою несчастную жизнь на одной из планетколоний, где можно будет тупо трудиться до самой смерти.
— Имя? — спросил человек за стойкой.
— Батта Хеддис.
— Поистине замечательный выбор вы сделали, мисс Хеддис — вы ведь не замужем? — поскольку колонии эти являются передовой Империи. Там постоянно ведутся войны, одерживаются победы. В переносном смысле, разумеется.
А, так ваша фамилия Хеддис? Сюда, пожалуйста.
«А, так ваша фамилия Хеддис?» Чему он так удивился?
Почему так взволновался (или встревожился)?
Она последовала за ним в обитую мягким плюшем комнату, расположенную в соседнем коридоре. У единственной двери дежурил бдительный охранник. Произошла какая-то ошибка, с ужасом подумала она. Очевидно, Маменькины Сынки намереваются обвинить ее в каком-то преступлении, а ведь она ни в чем не виновата, но попробуй, докажи свою невиновность людям, которые изначально уверены в собственной непогрешимости.
Ожидание показалось вечностью — целых два часа прошло, — она уже готова была подписаться под чем угодно, когда дверь наконец отворилась. Она полностью отчаялась, но ничем этого не выдала. Человеку постороннему она могла показаться абсолютно спокойной — давным-давно она научилась спокойно реагировать на любой стресс.
Вот только в дверь вошел отнюдь не посторонний. Это был Абнер Дун.
— Привет, Батта, — сказал он.
— Боже мой, — прошептала она, — Боже милосердный, за что ж ты меня так наказываешь?
На лице Дуна мелькнула тревога. Он внимательно посмотрел на нее:
— Надеюсь, леди, с вами вежливо обращались?
— Все хорошо. Выпусти меня отсюда.