Соболев вошел в комнату для допросов, приказал конвою выйти в коридор. Аксаев взял под козырек, рапортовал, что в данный момент проводит допрос задержанного соучастника побега сержанта Балабанова.
– Как настроение? – не по-уставному, а как-то по-домашнему спросил Соболев. – Посижу, послушаю. А то с женой скучно, так я лучше тут, с вами. Не возражаешь? Как успехи?
– Признался, тварь, что деньги получил не от мужика, от женщины. Но вот подробного описания этой бабы я пока так и не добился. Темнит. Говорит, что женщина старая, седая, сморщенная. А прапорщик Приходько и сержант Васильченко дают другое описание. Молодая, в соку.
– Хорошо, продолжай, – махнул рукой Соболев.
Усевшись на мягкий стул у стены, он прикурил сигарету, с наслаждением пустил дым из носа, стал внимательно разглядывать Балабанова, на котором из одежды остались лишь рваная на груди майка и солдатские штаны.
Судя по синякам и кровоподтекам на лице сержанта, Аксаев уже основательно поработал над ним. Усадил молодого человека на стул, руки за спиной сковал наручниками, снял с солдата сапоги, оголенные лодыжки прикрутил веревками к ножкам стула.
Приглядевшись, Соболев заметил, что веревки притягивают к спинке стула и грудь Балабанова. Таким образом, сержант находится в совершенно беспомощном положении. Аксаев потер одна о другую замерзшие ладони, словно готовился показать фокусы перед публикой, искательно улыбнулся хозяину. Затем достал из кармана веревку, зашел за спину Балабанова, накинул её на шею сержанта.
Концы веревки Аксаев обмотал вокруг кисти правой руки, сжал пальцы в кулак.
– Ну, пехота, что теперь запоешь? – спросил капитан. – Расслабься. Еще не вспомнил, как выглядела та женщина?
Балабанов, прикусил губу и молчал.
– Говоришь, она старуха? – спросил Аксаев.
– Пожилая женщина, – пробормотал Балабанов. – У меня плохая память. Ну, на лица плохая память.
– Что, не слышу? – Аксаев заорал так, что заложило уши.
– Ну, как бы это сказать, – Балабанов говорил медленно, с видимым усилием выдавливал из груди звуки, делал долгие паузы между словами, наконец, составлял из них предложение. – Не то, чтобы пожилая, но в годах. Короче, не молодая.
– Значит, в годах? – переспросил Аксаев. – Старая, значит? Ну, сука, считай, что ты дубарь.
Аксаев с силой толкнул солдата в затылок, стул опрокинулся на передние ножки, и упал бы вперед, увлекая с собой сержанта. Но веревочная петля туго натянулась, сдавила шею Балабанова, удержала от падения. Сержант захрипел, впуская в себя воздух, лицо искривилось от боли, пошло стариковскими морщинами. Готовый развалиться стул тонко скрипел под Балабановым.
Соболев прикурил следующую сигарету, пуская дым, наблюдал, как меняется физиономия солдата. Изо рта вылез распухший язык, жилы на лбу рельефно вздулись, глаза выкатились и остекленели.
Стряхнув пепел на сырой пол, выложенный каменными плитами, Соболев почему-то именно сейчас вспомнил о дочери. Нади недавно десять лет исполнилось, половину своей коротенькой жизни она болеет астмой. Зимой болезнь редко напоминает о себе, но весной вылезает наружу, Надя кашляет взахлеб, задыхается сырым застоявшимся воздухом, ночами не спит.
Жена открывает все форточки, чтобы легче дышалось, делает спиртовые и масляные компрессы, но толку чуть. Здешний климат разрушает слабое здоровье дочери, надо бы уехать отсюда навсегда. И была реальная надежна на перевод в Москву. Соболев потушил окурок о подметку сапога.
Веревка ещё глубже врезалась в шею Балабанова.
Он позеленел лицом, словно залежавшийся в морге покойник и, кажется, больше не дышал. Аксаев ухватил сержанта за плечи, потянул на себя, натяжение веревки ослабло, стул снова встал на все четыре ножки. Но придушенный Балабанов уже вырубился, не почувствовал облегчения, голова упала на грудь, нижняя челюсть отвалилась. Из уголков рта на майку потекла слюна, похожая на пену гоголь-моголя.
Аксаев отошел к столу, вытащил из ящика склянку с прозрачной жидкостью, клок ваты. По комнате расплылся запах нашатыря. Смочив вату, капитан сунул её под нос Балабанова. Тот закашлялся, втянул в себя выпавший изо рта язык, сплюнул на пол. Аксаев влепил солдату увесистую пощечину.
Голова сержанта мотнулась из стороны в сторону.
– Ну, что, скотина? – спросил Аксаев. – И дальше будешь вола в зад трахать? Партизана из себя корчить? Сейчас ещё разок тебя на хомут возьму и уйдешь отсюда вперед копытами. Этого ты хочешь?
– Не хочу, – прошептал Балабанов. – Дай, дайте, воды. Пожалуйста.
– Дам, – пообещал Аксаев. – Но сначала слушай первый вопрос. Сколько лет той женщине и как она выглядит?
Но Балабанов снова прикусил губу. Похоже, канитель с допросом затягивалась. В комнате холодно, Соболев почувствовал, как мерзнут под двумя парам теплых носков ноги, обутые в фасонные, шитые на заказ сапоги. Да, долго не высидишь на одном месте. Он поднялся, несколько раз прошелся вдоль стены, затем совершил круг по периметру кабинета.
– Как выглядит эта сучка? – орал Аксаев. – Ты её трахал, да? Ты трахал ее? Куда трахал, а?
Аксаев занес назад руку, готовясь влепить Балабанову новую пощечину. Но Соболев остановил его.
– Подожди, капитан. Полегче.
Хозяин подошел к Балабанову, нагнулся над ним, потрепал рукой по мягкой одутловатой щеке. Сержант остекленевшими глазами смотрел в темный угол. Кажется, он плохо понимал смысл вопросов.
– Сынок, – обратился Соболев к Балабанову. – Слышишь, сынок?
Балабанов кивнул головой, давая понять, что слышит слова хозяина.
– Давай с тобой по-хорошему поговорим. Ты получил деньги от женщины лет тридцати пяти-сорока. Так? Ее описание уже составили со слов Васильченко и Приходько. Так что, твои пояснения по делу уже ничего не меняют. Зачем же ты упорствуешь?
Балабанов неожиданно заплакал, по-детски всхлипывая, дергая головой. Крупные прозрачные слезы стекали по щекам на подбородок, падали на майку и голую грудь.
– Ну, сынок, – продолжал Соболев. – Ну, что ты… Твои показания не мне лично нужны, не капитану Аксаеву. Тебе они нужны. Ведь будет суд трибунала, тебе зачтется помощь следствию. И чистосердечное раскаяние тоже зачтется. Тебя, дурачка, подставили матерые бандиты. Понимаешь?
Балабанов снова кивнул головой.
– Ну, ты не удержался, взял сдуру деньги, – неторопливо продолжал Соболев. – И теперь страдаешь за настоящих преступников. А они смеются над тобой. А ты станешь нам помогать, для начала ответишь на несколько простых вопросов, которые задаст капитан. И отделаешься тремя годами дисциплинарного батальона. Три года, всего-то. А там, глядишь, ещё годик сбросят. За образцовое поведение. Понимаешь?
Балабанов горько всхлипнул.
– По-по… Понимаю.
– Вот так-то, – одобрил Соболев. – Два-три года. Разве это срок? Глазом не успеешь моргнуть, как поедешь на родину. К родителям. У тебя девушка есть?
– Есть, – давился слезами Балабанов.
– Красивая хоть девушка? Ждет тебя?
– Ждет.
– Вот видишь, это нехорошо, заставлять девушка долго ждать. Сейчас мы снимем с тебя браслеты и веревки. А ты расскажешь о той бабе все по порядку. Как было. Поговорим и пойдешь в теплую камеру. Спать будешь до обеда. Договорились?
– Договорились.
Балабанов перестал плакать. Возможно, в эту самую он вспомнил свою девушку, твердо решил, что три года она ждать не станет. Однозначно, не станет ждать, когда вокруг так много соблазнов, искушений. Возможно, он вспомнил отца, который умер, когда сын пешком под стол ходил.
А может, вспомнил мать, которую больше никогда не увидит, потому что три года для тяжело больного человека – срок совсем не малый. Потому что мать теперь меряет время другим аршином, не тем, каким меряет полковник Соболев. И деньги, что сын послал на операцию, до неё теперь не дойдут, не спасут. А если и дойдут, менты отнимут их прямо на почте, с посылкой, в руки взять не успеет.